ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

Если иным поэтам идет смокинг и галстук-бабочка, то поэта Рейна легче всего представить в клетчатой фланелевой рубашке. Он сентиментален, он бесхитростен, непосредствен, он скорее посокрушается над собственной незадачливостью, чем будет умничать, он если и щеголяет эрудицией, то подает ее с улыбкой — не то иронической, не то усталой, а скорее, и той и другой вместе. Его стихи весьма доступны, они (при всем их тонком строении) нацелены на читателя, и, хотя Рейн давным-давно стал мэтром и даже удостоен Государственной премии, я вполне могу представить их декламацию на какой-нибудь московской кухне, за добрым стаканом водки. Читать их — или слушать — прежде всего, интересно — ручаюсь, а я читатель поэзии такой же, как и все остальные, то есть достаточно ленивый.

Известно, сколь артистически умеет Евгений Рейн претворять обыденность в искусство. Это становится еще очевиднее после знакомства с недавно изданной книгой “Предсказание”: всего пятнадцать вещей, относящихся к промежуточному жанру — поэма не поэма, стихотворение не стихотворение, объемом в 5-10 страниц, почти всегда с сюжетом, по большей части — белый стих, иной раз даже сбивающийся на верлибр.

Жанр основательно забытый со времен Волошина и Багрицкого. Впрочем, у истоков поэм Рейна стоит, пожалуй, скорее Ходасевич, написавший несколько сравнительно длинных повествовательных вещей белым стихом, родственных сочинениям современного поэта по главной теме: осмысление прошлого, осознание вещей, не побоимся этих слов, трагических и высоких, на материале, который на первый взгляд представляется бытовой зарисовкой. (Кстати, “Предсказание” и начинается с эпиграфа из Ходасевича).

Поэмы в сборнике охватывают 20 лет. Тем не менее “Предсказание” производит впечатление не сборника, а книги. Удивительная книга: не хронологически организованная, но как бы вызревавшая в недрах творчества весьма плодовитого поэта по признаку жанра. И хотя многие из поэм публиковались раньше, собранные вместе, они значительно выигрывают.

Лет десять назад в статье о книге Рейна “Имена мостов” автор этих строк обратил внимание на внешнюю антипоэтичность кое-каких его приемов. Тяга к длинным размерам и небрежным рифмам, обилие предметов и простодушных наблюдений, сюжетность — все это нередко создавало картину, как бы взятую “прямо из жизни”, почти прозаическую.

Поэма по-английски называется “описательное стихотворение”. Вещи Рейна в “Предсказании” — именно описательные и именно стихотворения. Их кажущееся приближение к прозе, конечно, ложно. Прежде всего, потому, что в них, как вешки, расставлены знаки сильного, нередко безысходного чувства, которые в прозе звучали бы перебором. Один из любимых приемов Рейна, разумеется, употребление особой категории времени, которое так и тянет назвать прошедшим невозвратным.

Впрочем, у него удивительные отношения и со временем, и с пространством культуры — основанные на свободном обращении и с тем, и с другим. На протяжении нескольких строчек может пройти и пять, и десять лет, прошлое осмысляется с позиции другого прошлого, иной раз — настоящего, которое, что ни говори, тоже стремительно становится прошлым.

При этом лишь внимательное чтение позволяет оценить гармонию этих стихов. Поначалу кажется, что поэт пишет, подобно акыну:

 

Давным-давно, пятнадцать лет назад,

по тепловатой, пасмурной Москве

я шел впотьмах с Казанского вокзала...

...................................................................

Еще на лестнице я понял, что квартира,

куда иду я, будет многолюдна,

поскольку предо мною и за мною

туда же шла приличная толпа.

Две комнаты теснили и шатали

вольнонаемники поэзии московской,

исполненные хамства и азарта...

 

Картина поэтического чтения на чьей-то квартире в Москве в 1956 году так и осталась бы жанровой зарисовкой, если б не отношения поэта со временем: мы смотрим на вечеринку сразу из двух времен, из тогдашнего (прошедшего невозвратного) и будущего, спустя пятнадцать лет.

Цитируя гордость хозяина вечеринки — сочиненный им довольно дурацкий перевертыш, — Рейн дает лишь приблизительное подобие палиндромона, то есть — не само наблюдение, а прообраз, как он вспомнился ему через пятнадцать лет.

Сибиряк Ваня Дутых — через четыре года, “закоченев в блевотине обильной, лежал сибирский бард лицом к стене. А через месяц на прилавки поступило его собранье первое “Кедрач”...

Сережа Ковалевский, “изящный, томный, прыщеватый мальчик, наследник Кузмина и Мандельштама”, через пять лет “стихи забросит он, возненавидит, он женится в Рязани на крестьянке, родит троих детей, и будет жить то счетоводством, то и пчеловодством, а позже станет старостой церковным”.

Парфенов, который “вел себя как Ювенал, как Гейне, как Беранже, как Дант, как Саша Черный” . .. “лизоблюдом стал и негодяем, чиновником с уклоном в анонимку”.

Лопатин, “веселый, легкий, славный человек”, “умер в лагере от прободенья язвы годов примерно тридцати пяти”...

Потом автор ухаживает за некоей “брюнеткой” и провожает ее домой — всё — отменный легкий фон, а потом “через десять лет мы навсегда забросили друг друга, и через много лет в такой же час, расставшись на вокзале со спутницей моей, я понял: вот и молодость прошла, и дальше в этой непробудной жизни нет для меня ни страха, ни греха”.

Грех цитировать эту поэму — ее нужно прочесть целиком и обнаружить, к собственному удивлению, как из сравнительно небольшого количества обыкновенных слов, стократ пережитых самим читателем ситуаций, вдруг рождается и картина эпохи, и история жизни поколения, и история “страха и греха”, выпадающих на долю каждого из нас...

Почти каждое стихотворение (поэма?) в этой книге не столько новелла, сколько конспект романа. Но эти определения приблизительны, хотя бы потому, что все они написаны от первого лица. Прозаик, тот же Чехов, который почему-то все время вспоминается при чтении Рейна, пишет все-таки о других, присутствуя в своих рассказах разве что эфирной тенью. Рейн — поэт. И там, где в прозе существовали бы отдельные от автора герои, только частично отражающие его судьбу, он выступает на сцену либо сам, либо в роли живого соучастника событий, во всяком случае, делает все, чтобы мы отождествляли лирического героя с самим автором, чтобы нам хотелось бродить маршрутами его прогулок и выспрашивать точные имена, даты, места событий. Например, страшно хочется догадаться, кто такой Клим Поленов, вполне естественно выглядящий в ряду писателей, о которых Рейн ради куска хлеба писал сценарии для “научпопа”. Асеев? Тихонов? Сельвинский? Нет, эти помянуты под своими именами. На то, вероятно, и талант, чтобы мы чувствовали себя, как в кинотеатре, где, понимая условность плоского экрана, ты все же — хотя бы на время сеанса — с удовольствием отдаешься иллюзии того, что все это происходит на самом деле.

Часть сюжетов вполне правдива, поскольку поддается перекрестной проверке, часть, вероятно, представляет собой некое обобщение. Но проводить границу между первыми и вторыми не стоит — поэмы написаны так убедительно, что, в конце концов, начинаешь верить даже в существование собирательного Клима Поленова и даже — о Господи! — не коробит от прямых сентенций, в ином контексте показавшимися бы безвкусными:

 

Нельзя всю жизнь прожить, как жил Поленов,

и “Фауста” под занавес создать...

 

Поэзия прямой речи — без иронии и кокетства — искусство трудное. Всегда есть риск оказаться осмеянным. Всегда существует оглядка на классиков, на коллег, мучительное чувство, что все уже сказано, да и вообще, век наш иронический, век всезнающий — не лучше ли обойтись ужимкой, замысловатой метафорой, пересмешничеством, словом, от ответственности за прямую речь ускользнуть. (Об этом течении замечательно писал когда-то Александр Сопровский.) Высказывание (каковым является лирическое стихотворение) — еще куда ни шло. Дискурс на большом пространстве — Господи помилуй. Читатель просто заскучает (не потому ли жанр поэмы все-таки, что ни говори, не прижился в русской литературе?).

Поэмы Рейна — несомненная удача. Не стесненный условностями рифмованной, ограниченной во времени речи, поэт очевидно наслаждается той свободой, которую дает ему практически им самим изобретенный жанр. Они играют, они трогают — и тем, что мы отождествляем себя с незадачливым героем, что написаны с такой искренностью и страстью. Точнее, с бескорыстной искренностью и бескорыстной страстью — иронии над самим собой в поэмах, в общем, достаточно.

Наверное, годы работы на “научпопе” сыграли свою роль — вся книга насыщена зримыми, почти осязаемыми предметами, образующими строгий черно-белый ряд, напоминающий мне фильмы Джима Ярмуша. Заметим, что лирическая энергия стихов (недоброжелатели могут назвать ее сентиментальной) настолько сильна, что художественный мир Рейна легко притягивает самые разномастные объекты: людей, ситуации; попадая в такое силовое поле, всё это добро подвергается мгновенному облагораживанию, осмыслению, одушевлению.

 

В столетнем парке, выходящем к морю,

была береговая полоса

запущена, загрязнена ужасно.

Во-первых, отмель состояла больше

из ила, чем из гальки и песка,

а во-вторых, везде валялись доски,

и бакены измятые, и бревна,

и ящики, и прочие предметы...

 

Этот перечень обретает смысл в сопоставлении с основным текстом — портретом женщины, написанным с любовью и сожалением, и с концом поэмы — «прощай, до смерти не забыть тебя... как жаль, что я не Ксеркс и не Аттила, и даже не пастуший царь, что взял бы тебя с собой...» да и речь в поэме не о прогулке, а о последнем свидании. Раз оно последнее, запоминается всё.

 

Ну что, дружок, еще случится с нами?

Лишь суесловия да предисловья,

а вот с хозяином квартиры ленинградской

и этого не будет...

 

Возникает вопрос: почему книга называется “Предсказание”, если посвящена прошлому и созданию таких координат, в которых “искусство” возникает из реальных вещей и положений?

 

... Американка, чудный человек, припёрла

виски, джин и “Кэмел”. Ведь “Кэмел”

ценил поэт еще тогда в России.

Итак, привет тебе, американка!

Твоим верблюдам пламенный привет!

Мы за столом о том, о сем болтаем.

И вдруг отец поэта говорит: пора.

Осталось ровно пять минут.

Балконные распахивая двери,

отец поэта предлагает нам

десятикратный цейсовский бинокль,

и мы выходим. Боже, что я вижу!

От самого Литейного толпа!

Дождь всё идет, графитным блеском

сияет черный мокрый Ленинград,

почти у всех в руках зонты и свечи,

и свечи светят сквозь зонты,

и это китайские фонарики как будто.

И крестный ход. И очередь моя держать бинокль.

Настраиваю линзы. Я вижу, как идут они в дожде.

Идут! Христос Воскрес! Воистину!

И бьют куранты полночь.

 

Писать такие стихи — уже тогда, в те глухие годы, — означало предсказывать наличие в жизни смысла и ее тождественность поэзии. Сбылось ли?

 


 

[*] Б.Кенжеев. Предсказания Евгения Рейна. // "Знамя", 1995, № 9.

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey
Rambler's Top100    Яндекс цитирования    Рейтинг@Mail.ru