ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



О двух «четверках».

Исследования Ю.Лотмана как ключ к стихам Е.Рейна.

Две книги, не имеющие между собой ничего общего, занимали меня одновременно. Не только они не похожи друг на друга, но — по типу и жанру — даже противоположны. Одна — сугубая проза, другая — стихи. Первая — капитальное исследование. Вторая — полтора десятка поэм. Первая — объемистый том, озаглавленный «Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства XVIII — начала XIX века», автор ее — профессор Ю.М.Лотман. Вторая — с безруким каменным ангелом на обложке — сборник поэм Евгения Рейна, неясно озаглавленный «Предсказание». Бывают удивительно содержательные совпадения: обе книги сошлись на моем столе непредсказуемым образом, а в моем сознании читателя образовали некое фантастическое единство. Теперь я уже не могу отделить их друг от друга.

Посмертная книга Ю.М.Лотмана — прежде всего психологический, общекультурный, бытовой «портрет» поколения, которое принято называть декабристским. Современники Вяземского и Чаадаева, Рылеева и Пестеля, Кюхельбекера и братьев Тургеневых, Дениса Давыдова и Раевских, Грибоедова и Пушкина, как бы все они ни отличались друг от друга, составляли дворянское общество, подчиненное общим законам; члены его придерживались сходных принципов, одинаково понимали различие между просвещенностью и хамством (это одно из любимых определений Николая Тургенева, писавшего брату в 1817 году: «Тьма и хамство везде и всем овладели...»

Не знал, не ведал Николай Тургенев, что случится в России ровно через сто лет!), между своим и чужим, красотой и уродством, правдой и ложью. В работе Ю.Лотмана рассмотрены такие важнейшие стороны жизни этих людей, теперь уже совсем непохожих на нас, как чины и награды, праздники и будни, любовь законная и незаконная, брак и развод, языки родной и второй, обычно — французский; читатель узнаёт множество поучительных подробностей: как наши прадеды играли в карты, как дрались на поединках, подчас не питая никакой вражды друг к другу, как они танцевали вальс или мазурку и котильон, как подражали английскому дендизму или французской утонченности.

Читая Лотмана, мы наглядно видим, как в повседневном быту российского дворянства осуществлялся переход от классицистических идеалов XVIII века к романтизму пушкинской эпохи, как постепенно отвердевала молодая культура, все более сознательно овладевавшая западничеством и в то же время все более глубоко осознававшая своеобразие российского пути.

Наиболее полный портрет двух поколений — отцов и детей, подданных Павла I, Александра и Николая Павловичей — дают главы, названные «Люди 1812 года» и «Декабрист в повседневной жизни». Люди, с отроческих лет мечтавшие о свободе, теперь впервые поняли ценность университетской образованности, связь либерализма и народности, соотношение между личной, домашней жизнью и судьбой страны; «...мне больно издали смотреть на происшествия, решительные для нашего отечества», — писал Карамзин И.И.Дмитриеву в 1812 году. (Как хотелось бы сегодня услышать такое признание от российских людей, наблюдающих «наше отечество» издалека!). В главе о повседневной жизни рассмотрены черты будущих декабристов; Лотман пишет об «определенном культурно-историческом и психологическом типе» декабриста. Они люди действия; гораздо больше действия, нежели рефлексии или теории. Характерны их «разговорчивость» и в то же время «резкость и прямота их суждений», стремление «называть вещи своими именами, избегая условностей светских формулировок», игнорирование «речевого приличия», противоположности между устной и письменной речью — «завершенность письменной речи переносилась в устное употребление», «серьезность как норма поведения», несерьезное «единство стиля — верность самому себе и восприятия себя как исторического лица, а своих поступков как исторических», презрение ко всякой, даже необходимой конспирации как форме лжи и, главное, рыцарство. Рыцарство — во всех сферах бытия, в отношениях женщин и мужчин, противников и друзей, денег и соперников. Вот как Лотман формулирует противоречие между декабристами и аракчеевско-николаевской действительностью: «Декабристы не были психологически подготовлены к тому, чтобы действовать в условиях узаконенной подлости». Запомним эту фразу — она нам пригодится для понимания нашей современности.

Наконец, важнейшей чертой декабристского поколения был «культ братства, основанного на единстве духовных идеалов, экзальтации дружбы» и связанная с этим праздничность, ибо «праздник — всегда связан со свободой».

«Прошло сто лет, и что осталось?..» Поэмы-мемуары Евгения Рейна помогут ответить на этот вопрос. Я буду обращаться с ними как с прозаическим текстом, хотя это, несомненно, стихи.

Сначала несколько слов о форме и жанре. Автобиографический рассказ в поэтической форме получил распространение в нашем веке — заметим, что прежде этого почти не делали. Державин немного рассказал о своей жизни в стихотворении «Евгению. Жизнь Званская», но по-настоящему изложил свою биографию и прозаических записках; позднее также поступили Пушкин, Вяземский, Фет. Только в ХХ веке стали рождаться такие поэмы, как «Первое свидание» Андрея Белого, «Возмездие» Блока, стиховые повествования о своем детстве Вяч.Иванова, о встречах и литературных событиях Анны Ахматовой, Н.Оцупа, С.Липкина («Вячеславу. Жизнь Переделкинская» — по Державину), портреты современников Льва Озерова, белые стихи Иосифа Бродского — о судьбах соучеников («Школьная антология»). Поэмы Рейна ближе всего к этому циклу Бродского; они и написаны чаще всего тем же белым ямбическим пятистопником, то и дело отступающим от регулярности. Стихи позволяют иначе сжать реальность, чем проза, требующая последовательной аналитичности и более или менее выдержанного стилистического единства. В стихах можно соединить самый простой рассказ с загадочно-метафорическим прорывом в душевные глубины — ни в какой прозе (даже у Андрея Белого) такие сопряжения невозможны.

Поэма «Дельта» — о ночной прогулке с девушкой по ленинградскому взморью, описанному с деловитой, почти документальной точностью: «Во-первых, отмель состояла больше / из ила, чем из гальки и песка, / а во-вторых, везде валялись доски / и бакены измятые, и бревна, / и ящики, и прочие предметы / неясных матерьялов и названий, / а в-третьих, ядовитая трава / избрала родиной гнилую эту почву...»; последний стих уходит в сторону от прежней протокольности, а уж портрет спутницы совсем не прозаически деловитый: «...персидские эмалевые губы, / широкий носик, плоские глазницы / и темно-темно-темно-синий взгляд, / который в этом красном освещенье / мне показался не людским каким-то...» Когда речь идет о том, что делается «там внутри», мы уходим на тысячу верст от всякой прозы: «...в ней сквозили обломки критских ваз, / помпейских поз, того, что греки знали, / да забыли, что вышло из прапамяти земли, / из жутких плотоядных мифологий, / из лепета и силы божества... Отсюда, верно, и пошла душа...» Для этого и необходимы стихи: только они позволяют соединить в один текст «во-первых... во-вторых» рационального перечисления-описания с интуитивным проникновением во мрак «плотоядных мифологий». Евгений Рейн дает яркие образы времени, в которое бросила его судьба:

Я вырастал в забавнейшее время —
умер Сталин! Дверь приоткрылась,
мы вошли — пустыня! Вернее,
русская затоптанная пустошь
лежала перед нами. Вот обрубок,
обломок, щепка, ржавое болото
припахивало трупами...

В то же время Рейн создает и коллективный портрет поколения. Сам Евгений Рейн родился в середине тридцатых, Иосиф Бродский младше на пять лет; другие члены «ахматовской четверки» примерно того же возраста. В жизнь и литературу они вступили вместе, подобно той четверке лицеистов 175 лет назад.

Ощущение братства связывает родившихся в 30-х годах нашего столетия с их далекими предшественниками. Правда, оно оказалось хрупким: «Нас было мало. Только вчетвером / мы вышли на опасную дорогу. / Четверка развалилась. Слава Богу!...»

Еще одна похожая черта — глубинная литературность; как и те юноши, наши молодые люди проникнуты стиховыми воспоминаниями. Иногда цитаты иронические; поэма «Муравьево», датированная 1976 годом, повествует о поездке на дачу к «Александру Шевардину» (о, как мне давно знаком этот дом и его хозяева: прежний — отец, «лауреат, вельможа и писатель», и нынешний — сын, который «издал ученых книг четыре штуки и докторскую ересь написал»); так вот, эта поэма кончается строками о пробегающем мимо лыжнике: «Куда же он, куда? Дахин, дахин, / Туда, туда, где апельсины зреют» — это из Гете. А следующая поэма кончается строками Пастернака: «За что я пью? За четырех хозяек... За то, чтобы поэтом стал прозаик и полубогом сделался поэт».

Сквозь поэму «Мальтийский сокол», посвященную Бродскому, просвечивают стихи Бродского, но есть в ней и другие прямые цитаты: «Сороковые, роковые...» — это из Давида Самойлова; после этой строки следует комментарий Рейна: «...совсем не эти, а другие». А в поэме «Сорок четыре» отзываются строки М.Кузмина (памяти которого поэма посвящена): «Когда я говорю „сорок четыре“, я вспоминаю полосатые обои...» — это отсылка к кузминским верлибрам: «Когда мне говорят Александрия, я вспоминаю белые стены дома...» Наши молодые люди пропитаны поэзией их предшественников (из той «четверки»!) и старших современников: Пастернака, Мандельштама, Ходасевича, Ахматовой, а также стихами друг друга.

Ну, а во всем прочем сходства с теми, о ком писал Ю.М.Лотман, мало. Это и само по себе поучительно. Юношам, которые стали декабристами, в самых страшных снах не могло присниться то, что пережили Женя Рейн и его друзья. «Что помню я? Большую коммуналку на берегу Фонтанки...» Слово-то какое — «коммуналка»! А что за ним стоит! Это из поэмы «Няня Таня», о смерти Татьяны Савишны Антоновой, которая 24 года прожила у Рейнов... Жизнь Арины Родионовны была ох, какой несладкой, но то, что испытала Татьяна Савишна... А ведь ничего исключительного — просто она была русской крестьянкой. Старший сын расстрелян в 20-х годах за бандитизм. Младший, моряк, возил во время войны партизанам муку: «а старший нянин брат родной Иван, / был старостой села. / Он выдал Тимофея, сам отвез / за двадцать километров в полевую / полицию, и Тимофея там / без лишних разговоров расстреляли». Еще были у няни Тани дочь и внучка, обе они «лежат на Пискаревском, поскольку оставались в Ленинграде: / зима сорок второго — вот и все!..» Сама няня была угнана в немецкий плен и там работала в коровнике, вспоминая «о своих коровах, отобранных для общей пользы» — когда раскулачивали. Через все бедствия века прошла Татьяна Савишна, и многому она сумела научить будущего поэта: «...Я все тебе скажу. Что ты была права, что ты меня / всему для этой жизни обучила: / терпению и русскому беспутству, / что для еврея явно высший балл...»

Похоже? Поэт романтической эпохи тоже обращался в стихах к няне: «Спой мне песню...» Поэт нашего века, бесконечно благодарный своей няне Тане, видит в ее многострадальной жизни судьбу народа, но рассказывает эту жизнь с протокольной сухостью, ибо где же взять слова для неправдоподобного, однако для нас обычного нагромождения ужасов? «Спой мне песню...» Нет, тут уж не до песен. За десять лет и крест с ее могилы пропал — «Ведь русские святыни эфемерны».

Представители предыдущего поколения появляются подчас на этих страницах, и всякий раз мы содрогаемся от непогасших воспоминаний. Вот орнитолог Лев Евгеньевич Аренс, георгиевский кавалер, «барон и царскосел», ему 75 лет, из них 18 лет «разных лагерей». Вот Зиновий Зисканд (так назван в поэме «Три воскресенья» Аркадий Акимович Штейнберг) — «он дружил с Багрицким, Маяковским, Мандельштамом, / переводил стихи, потом сидел, / сидел и воевал... Он снова / на десяток лет садится, / выходит снова подбирать катрены, терцины, / триолеты и октавы для ИЛа и Гослита...» Рейн пишет обо всем с налетом иронии — она помогает выжить и даже произнести непроизносимое. Похороны Ахматовой рассказаны сухо — перечислены участники и некоторые их приметы («Тарковский с палкой, Михалков с бумажкой / в руках и в золотых очках...»), покойная описана со строгой торжественностью («Сиреневые царственные веки / закрыты сильно, хмуро, тяжело...»), а уж о поминках на ахматовской дачке — с гримасой вымученной шутливости: «Толпа уже разбилась на компашки, / а вот и „будка“. Нету перемен. / Я был здесь летом, перемен не вижу. / Вещички те же, кое-что, конечно, / припрятано до летнего сезона. / Вот только ящик водки у окна. Мы выпиваем...» В голосе появляется даже оттенок лихости: «...Боже, Боже правый! Как вкусно быть живым, великолепны / на черном хлебе натюрморты с салом, / селедкой и отдельной колбасой...»

Ну, можно ли было такое сказать прозой? Это, впрочем, замечание в сторону. Здесь важно подчеркнуть, что ерничество — черта поколения, оно заслоняет от бездны: безнадежности смерти, пустоты небес, бесцельности жизни. Такие смешные и страшные «натюрморты» встречаются в стихах каждого из «ахматовской четверки», особенно много их у Бродского. В тоне чуть издевательской насмешки над собой, своей судьбой, своими близкими ведется рассказ о самых горьких событиях. Вот Рейн бродит по Ленинграду («графитный дождь под перламутром света»), и встречает женщину: «Ее нельзя мне не узнать, она когда-то / в старой нашей жизни / произвела такие разрушенья...» Оказывается, ее, эту женщину, любил поэт, который «уехал давно на дальний Запад»: «На всех стихах, на всех поэмах / он написал Н.П. – инициалы вот этой дамы. / Когда сидел он в сумасшедшем доме, / она ушла к приятелю поэта, / поэту тоже, тут-то и возник меж нас / тот идиотский раскардаш».

История, в сущности, трагическая: конец дружбы, гибель любви, распад «четверки». Люди из книги Лотмана в таких случаях не шутили. Да ведь и Рейн не балагурит; его «идиотский раскардаш» — это гримаса боли, она только прикидывается смешной. Вспомним, кстати, что и Чаадаева объявили сумасшедшим, только в психушку его не сажали, не то что будущего нобелевского лауреата.

Рейн нередко сообщает о приятельских пирушках — это особая тема (оставлю ее для Светланы Ельницкой, историографа пиров в русской поэзии). Скажу только: они непохожи на те холостые, где другой поэт воспевал «шипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой». Выпивки, о которых рассказывает наш современник, ведут к тяжелому и злому похмелью; это не веселая легкость, которой наслаждались наши предки, — даже такие из них выпивохи, кто, как «Бурцев, ёра, забияка», хлопали по-гусарски арак и пунш в обществе Дениса Давыдова. В пирушках минувшего века была красота свободы, наши же едят и пьют некрасиво, угрюмо — «надо память до конца убить».

В декабристской России вольнолюбцы много ездили. Грибоедов семь раз пересек Россию во всех направлениях; его Чацкий гонялся по Европе, «людей и лошадей знобя». Странствия, как и пиры, были формой свободы. Наш герой тоже постоянно в пути, но как? «...Я вернулся издалека, / из Азии, за десять тысяч верст, / где я провел два года полуссылки, / полуработы, получепухи».

Это итоги пятидесятых. Мечта о новых странствиях в середине семидесятых ненамного содержательнее: «Сегодня днем закончу я сценарий, / потом уеду в Вильнюс, в глухомань, в Одессу, / в Ленинград, в Смоленщину, на нянину могилу. / Вагонов полных хочется, вокзалов, / случайной водки, девок, городов, / еще мне неизвестных, но набитых / моим добром...»

Как безнадежно, скучно, когда мечтой оказывается случайная водка! А ведь какие таланты бьются в трясине этой скуки! Страна все сделала, чтобы их обездолить и придушить. Но, увы, двое из них — в Америке. А как талантливы были старшие — Рейн чуть приоткрыл завесу и показал, как их растоптало время. То самое время, о котором он же написал:

Не надо спорить с ним — какая ерунда!
Быть может, Бунин прав, но смысл совсем в ином.
Я понимаю так, что время — не беда,
и будет время: — все о времени поймем.

День этот еще не настал, мы далеко не все поняли. Город, открытый всем западным ветрам, воспевали Пушкин, Гнедич, Батюшков, Вяземский, позднее Блок, Мандельштам, Гумилев, Ахматова. Новая «четверка» верна своим учителям — но как по-другому звучат их гимны Ленинграду! Вспомним, что Вяземский в 1832 году провозглашал: «Я Петербург люблю с его красою стройной», а Пушкин вторил ему год спустя: «Люблю тебя, Петра творенье, / Люблю твой строгий, стройный вид». Через сто лет Ахматова, обращаясь к Мандельштаму, говорила о своей любви к городу, «воспетому первым поэтом, / Нами грешными и тобой...», но в ее сознании это был уже не тот великий и прекрасный город: «Не столицею европейской, / С первым призом за красоту» был теперь для нее Ленинград, а страшным центром, поставляющим рабочую силу на каторгу. Она же написала в «Реквиеме» о Ленинграде, который «ненужным привеском болтался возле тюрем своих». Удивительно ли, что у Евгения Рейна преобладает горечь от сознания, что имперская столица — «ныне областной провинциальный город», что Ленинград теперь неотделим от блокадного ужаса... Но и Рейн не скупится на подробности любимого им пейзажа: «...вдалеке за островами, / за Невкой и Невой едва светился / зубчатый электрический пожар». Или другой облик города: «Дождь все еще идет, графитным блеском / сияет черный мокрый Ленинград. / Почти у всех в руках зонты и свечи, / и свечи светят сквозь зонты...»

Сохранилось какое-то сходство. Но многое, бесконечно многое изменилось. Та «четверка», к которой принадлежал Евгений Рейн, унаследовала такой исторический опыт и пережила такой бесчеловечный век, что прежняя, лицейская, вступившая в жизнь сто семьдесят лет назад, кажется идиллически-счастливой. Вера в грядущую свободу и в торжество справедливости, гармонии, добра, сознание своих поступков как исторических, нужных России и всему миру, непременное провозглашение истины, отвержение даже конспирации как формы лжи, утверждение превыше всего принципа чести — все это уступило место сознанию безнадежности, неверию ни в будущее, ни в любовь, ни в красоту, пристрастие к спасительной иронии, к маске шутовства или хамства, призванной скрыть отчаяние и нежность. И все же, вопреки всему через полтора-два столетия молодых людей России связывает высокая страсть — пусть приобретшая неузнаваемые формы: дружба, поэзия, почва.

Евгений Рейн, автор мемуарных поэм, написанных на протяжении полутора десятилетий (1976-1993) имеет полное право сказать о себе:

Во мне ведь есть особенное нечто.
Я — очевидец! Сколько сотен раз
за сорок лет случайно, неслучайно
оказывался я на нужном месте
и в нужный час...

Статья опубликована в «Литературной газете» 31.05.95 г. в № 22 (5553).



НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey