ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



Елена Невзглядова

ТРИ ПОЭТА

 

Речь в этих заметках пойдет о поэтах отнюдь не начинающих, с установившейся манерой письма, выпустивших не одну книгу стихов. Хочется рассказать о них – они должны быть, мне кажется, хорошо известны; а кроме того, интересно, какими разными могут быть прекрасные стихи и их авторы.

 

 

1

 

Ты, художник, по какому праву,

Смяв перегородки бытия,

Слил в одно усладу и отраву…

А.Танков

 

У Александра Танкова недавно появились новые три цикла, один из них называется «Вариации на темы грозы и ночи»:

 

Эта ночь с курчавой смуглой червоточиной,

Этот в горло льющийся свинец,

Карандаш чернильный, кое-как заточенный,

Выпавший из времени птенец.

Напиши потемок жаркими чернилами

Как ты любишь этот черный плюш,

Кляксы звезд, как ты с ума сходил,

Как ты звонил ему,

Задыхался – вылитый Лелюш,

Как ты бормотал, как пил кусты колючие,

Изгороди, дальние огни,

Как ты умереть за них готов при случае,

Карандашик ночи послюни.

 

Замечательно, как, при полном соблюдении грамматики, здесь достигнута та целостность ощущений и чувств, которая возникает в отсутствии их ранжира, в отсутствии разделения на главные и второстепенные – основной принцип грамматики. Ее многие поэты сейчас нещадно нарушают именно с этой целью – создать единство впечатления, но ничего, кроме видимых потуг, не получается.

Нераздельность чувства и впечатления у Танкова возникает в удивительных метафорах и образах: ночь с курчавой смуглой червоточиной, жаркие чернила потёмок, карандашик ночи… Состояние души, выпавшей из обыденности («выпавший из времени птенец») передано волнением, связанным с телефонным звонком неизвестно кого к неизвестно кому. Это напоминание! – «как ты звонил ему» (кто этот ты? – любой читатель!). А «кляксы звезд» (когда смотришь сквозь слезы), колючие кусты, бормотание… Все подробности, внешние и внутренние, так чудно сплетены, слиты. Создать эту слитность так трудно, как продеть канат в игольное ушко!

 

Словно легкий холодок сухого рислинга,

Отдающий раннею весной,

Неба звездного, ночного неба выслуга,

Руководство ночи прописной.

Повтори ее подробную инструкцию,

Штучных звезд колючие лучи,

Эту ночь заочную, зачитанную, русую

Как псалом соленый заучи.

Как она слабеет, отступает, пятится,

Как по нотам гасит фонари,

Как мало ей это ситцевое платьице…

Начерно ее удочери.

 

И здесь поражает сочетание двух разных планов – внутреннего и внешнего. Картина ночи обрисована с помощью бытовой официально-административной лексики: руководство, инструкция, выслуга . Как это неожиданно и как хорошо! В своей давней рецензии на книгу Танкова «Жар и жалость» (СПб, 1998) я сказала об одном музыкальном свойстве содержательного плана, которое определила как постоянное присутствие оксюморона. « Эта рифма обдает текучим леденящим жаром , Замирает сладким холодком, Голубым стеклом , рубином ярым…» Рифма, можно сказать, сама – род оксюморона: чем более разведены по смыслу и различны грамматически ее части, тем более ценной она предстает воображению. Танков постоянно сталкивает «далековатые» смыслы. «Господи, какой обворожительный, Бессердечный, антисанитарный!» (сказано об июне). Или «жаркий поцелуй щемящий, ледяной» , или «то бесценное, что нам дается даром. Ничего не стоящее. Дар. Этим свойством оксюморона в высшей степени обладает музыка. «Добро в музыке слито со злом, горесть с причиной горести, счастье с причиной счастья и даже сами горесть и счастье слиты до полной нераздельности и нерасчлененности» - говорит А.Ф.Лосев. Такова музыка и такова поэзия. И Танков постоянно устраивает шипучую смесь из горячего и холодного, грусти и радости, уныния и упоения, робости и восторга, жара и жалости. «Жар и жалость» – так называется книга его избранного. Вот еще отрывок из цикла, с которого я начала разговор о нем.

 

Гроза суетлива, как пляжный фотограф,

И вспышка за вспышкой, и кажется, птичка

Вдруг вылетит. Липы в подоткнутых тогах

Как римляне вздорны. За спичкою спичка

Ломается в тонких измученных пальцах.

Прикуришь от молнии, лучше от слова.

Судьба истончилась муслином на пяльцах

И скоро наверно проступит основа.

 

Как вам нравится эта суетливая гроза – пляжный фотограф? И тут же липы в тогах, и ломающиеся спички в «измученных пальцах». Всё очень серьезно. Есть такой психологический закон: чувство, какое бы глубокое ни было, цепляется за самый пустячный, подвернувшийся под руку предмет, и чем он случайней, тем вернее отображается необыденное состояние души. Кажется, первым это понял Пастернак. «Когда случилось петь Дездемоне, / А жить так мало оставалось, / Не по любви, своей звезде она, / По иве, иве разрыдалась». Каждый человек может вспомнить что-то подобное в психологическом плане (не в ситуативном, конечно). На юге живет такая маленькая птичка - дикий голубь. Поет монотонным, высоким, плачущим голосом (у- У -у, у- У -у), который в моем восприятии связан с красотой южного морского пейзажа, Коктебельского или Средиземноморского (Турецкого), и вместе с тем – со всем ведомым мне печальным набором, который щедро предоставляет жизнь. Невозможно не обратить внимания на этот звук, не рвануться душой ему навстречу… или прочь от него.

Чем пустячней, чем ничтожней предмет, явление, событие или вещица, с которыми сцепилось состояние души, тем оно явственней, неожиданней, ярче. За таким вот случайно нагруженным пустяком и охотится Танков. Обратите внимание на метафоры, вбирающие такие разнокалиберные части: Пьяный гром, сердце взаперти, помарки времени, вороватая полночь, пуговицы сна – все это объяснять не надо. Но хлопчатая правда, неправильный Бог, Бог-левша (в других стихах цикла) вне контекста понять нельзя, а в контексте нельзя не восхититься дикой прелести сближения.

Метафора, скажут, мандельштамовская такая метафора, понятное дело. Понятное-то понятное, но вот что тут важно: разрыв, несоответствие частей уподобления. На этом принципе разрыва построена стихотворная речь, которую можно назвать интонационной метафорой . Несоответствие мерной стиховой речи той фразовой интонации, которую диктует синтаксис и содержание фразы, – вот что нам нравится, что производит художественный эффект. Строка Бродского: «Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?» – так привлекательна, так прелестна потому, что мы подспудно ощущаем огромную разницу между фразовой интонацией, определяемой вопросительной частицей «а» (все знают, как этот вопрос должен произноситься в быту), и ритмической монотонией, заданной пятистопным ямбом. Или вот у Анненского, обращение к смерти: «…Будь ты проклята, левкоем и фенолом /Равнодушно дышащая Дама! / Захочу – так сам тобой я буду… / – «Захоти, попробуй!» – шепчет Дама». Представьте эти реплики в контексте прозаической речи, – как они не похожи на преображенное ритмом звучание стиха! Именно это несоответствие создает неповторимый звук Анненского.

А вот у Танкова:

 

Это небо не застегнуто на пуговицы сна,

Потому и выпадают звезды мелкою трухой.

Это кто меня окликнул? Подмосковная весна,

То-то голос незнакомый, незнакомый и сухой.

 

Здесь редкий восьмистопный хорей пытается отменить риторическое, с долей игривости, интонационное клише: «это кто?...» и «то-то…». Но оно чувствуется, звучит, проступает. А повторенное прилагательное «незнакомый» влечет интонацию уточнения, тоже подавляемую ритмом. Читатель, которому нравятся эти строчки, отмечает их по этой причине, хотя, может быть, и не отдает себе в этом отчета.

 

Покуда ночь глядит просителем

И не решается войти,

Все будет нежным и растительным,

Как это сердце взаперти.

И как солдаты, дети с ранцами

Попарно тянутся на ют,

Где пристальное солнце Франции

По карточкам не выдают.

В конце концов, какая разница?

Мы кандидаты на убой,

Но все еще блестит и дразнится

Обмылок неба голубой.

 

Ночь глядит просителем, солнце Франции не выдается по карточкам, мы – кандидаты на убой, обмылок неба… Везде речь идет о значительном и серьезном, и даже страшном, но скреплено прочной скрепой бытовых реалий, удаленных в расчерченном мире логики от глобальных тем лирики. В «волшебном круге», который создается у Танкова в каждом стихотворении цикла, все понятия, все слова поставлены в один презирающий логику ряд. Нет главного, нет и второстепенного.

 

Приступ Шопена, наплывы мигрени,

Желтое облако света ручного,

Детское плечико чахлой сирени,

Речь посполитая сада ночного.

Сколько больших, дорогих, незнакомых

Ломится к нам из волшебного круга,

Руки ветвей и глаза насекомых –

Как же они понимают друг друга!

Как же хотят объяснить нам, незрячим,

Не понимающим, с чем мы играем,

Шелестом влажным, шуршаньем горячим

Страх и смятенье за призрачным краем.

 

Можно, конечно, подвести черту под моими заметками к этим стихам и сказать, что на фоне грозы и ночи представлена Жизнь со всеми ее «горячими точками» – волненьем, красотой, страхом, печалью, жалостью… но я не буду этого делать, в цитированных стихах все видно. И не на фоне , а посредством грозы и ночи. Когда мы читаем: «Ночь, как овин разрыта ржавыми баграми», мы чувствуем ужас перед жестокостью, а в строке «Как мал о ей это ситцевое платьице» – жалость и любовь к «малым сим».

Главное в Танкове – способность радоваться. Онтологическое свойство поэта. Уменье сор жизни превращать в драгоценные камни, как в одной восточной сказке про охотника Манука и его волшебную суму, в которой щебень и мусор становились золотыми слитками. И Бог «неправильный», и Восток наезжает на Запад, и Франция гибнет, и жить страшно,

 

И мороз трещит, и что ни пою –

Все выходит хвала и слава.

 

 

 

2

 

Бог намеренно облик земной

Придает запредельным явленьям.

Д.Кантов

 

Надо отдать справедливость: в Петербурге Танков известен, он лауреат премии имени Ахматовой. А во Владимире живет без всякой славы поэт Дмитрий Кантов, автор двух стихотворных книг, 1965 года рождения, о нем у нас не слышно. В Москве, насколько мне известно, тоже. Не знаю, посылал ли он стихи в столичные журналы, – они его не печатали (хотя, возможно, я пропустила публикацию: если бы прочла, не забыла бы).

Искренность – непременное свойство лирики. Вряд ли кто-то, притворяясь, говорит в стихах о себе. Сложность в том, что искренность сопротивляется словам, чувства застенчивы по природе, они, как Наташа Ростова, впервые идущая на бал с обнаженными руками и шеей, испытывая от этого неловкость. Не только человек – язык не выдает тайн, если они связаны с чувствами.

Стихи Дмитрия Кантова в его книге «Навыки прежней эпохи» (Владимир, издательство «Фолиант», 2008) удивляют искренностью в соединении с простотой, вовсе не свойственной ее выражению. Никаких ухищрений, никаких приемов, ничего придуманного – сама естественность и обнаженность, как липа зимой в одном из его стихотворений: «но собственная нагота не вызывает в ней смущенья. Она, – как Ева до паденья». Попробуйте безыскусно выразить чувство, не прибегая к уловке, – бедность, если не пошлость! Настоящие стихи представляются мне почти запредельным явленьем, чудом, получившим земной облик в столбиках строчек, когда простые, знакомые вещи почему-то волнуют и восхищают.

Известный сюжет: похороны, поэт присматривается к чьей-то смерти и что-то говорит по этому поводу. А что тут скажешь? Вот как это делает Кантов:

 

О чем здесь размышляют, умирая?

Что нужен для забора новый тес,

Поправить столбик нужно у сарая

Да трактористу заказать навоз;

А сколько же уйдет на это денег,

А сколько самогонки-то уйдет!..

Для исповеди вызванный священник

Вопросов лишних здесь не задает,

По благости душевной полагая,

Что сколь бы грешен ни был человек,

Он все-таки заслуживает рая…

 

Прошу прощения у читателя, стихи длинные, я вынуждена их сокращать, показывая лишь фрагменты. Далее в этих стихах говорится о похоронах, говорится подробно – подготовка к ним, заботы, с ними связанные, отпевание, речи, поминки… Затем – пауза, отмеченная пропуском, или, как говорят корректоры, спуском , и новая строфа:

 

Да, нас пугает жизнь, а не могила

С тех пор, как был крещен наш дикий край.

Нас христианство в трусов превратило:

Пожить безмолвно – и скорее в рай!

Я не хочу, как в зале ожиданья,

Сидеть и ждать неведомо чего.

В чем состоит, Господь, моё заданье?

Конкретно сформулируй мне его!

 

Твое молчанье хуже всякой пытки.

Стихи писать? А если нет удач?

Одни безрезультатные попытки

Свой дух растренированный напрячь,

И тащишься к столу как на галеру?

Из пушки расстрелял бы этот стол!

Вот Твой певец классический, к примеру, –

Старик Державин – так себя не вел…

 

И дальше – я вынуждена опять пропустить – рассказ, известный от самого Державина, о том, как он писал свою знаменитую оду «Бог». Замечательно точно все это изложил в стихах Кантов, закончив державинский эпизод так:

 

И он вскочил, еще не понимая,

Взаправду он проснулся или нет:

По стенам и по потолку сарая –

Он ясно видел – кружит тот же свет.

И он заплакал… Чем еще иначе

Воздать он мог Тебе, Творцу всего?

 

Я тоже, как Тебе известно, плачу,

Но только от бессилья своего.

 

Эти стихи надо, конечно, читать полностью, а не в отрывках. Они как музыка: отдельными фразами не передашь впечатления. Волнение нарастает уже при перечислении подробностей похорон, затем от резкой смены планов оно переходит в другой регистр, приподнимаясь и набирая высоту, с тем чтобы в конце, накладываясь на державинский сюжет, с ним совпасть и как бы даже помериться силой. Как будто вы ползете в гору на фуникулере и вдруг, с какого-то момента, оказываетесь на другой высоте, в самолете или дельтаплане. Надеюсь, что читатель заметил, как естественно взлетает стих, какой мощный маховик им движет. Эта смена планов!

Вот другой сюжет (стихотворение «Вино»): совместная поездка к морю поздней осенью при неблагоприятных условиях:

 

…И общий наш стакан, казалось мне,

Так бережно брала ты, словно это

Не рядовое было каберне,

А чаша с кровью Нового Завета,

И вся сияла, как сияет тот,

Кто в бедственном, по сути, положеньи

Своих несчастий не осознает:

Сиротство, бесприютность, осужденье –

Все благо, мол, что Господом дано…

Попробуй докажи, что это горе!

 

И до сих пор я помню лишь одно:

Ту зимнюю поездку и вино, –

Хотя бывал потом с тобой на море.

 

Две равные части сюжета здесь так же связаны и так же зависят друг от друга: первая – подробности ситуации (я ее вынужденно опустила), вторая – ее психологическая подоплека. Вторая в отрыве от первой что-то очень существенное теряет – она теряет некрасовский пыл (это его манера, его способ чувствовать и мыслить, свойственный также и Кантову). Замечу, что последняя строка мне кажется не совсем удачной, хотелось бы как-то иначе, ну, скажем: «хотя потом не раз бывал на море» – что-нибудь такое бессодержательное, штрих, а не сведение, уводящее в сторону от ситуации «счастливой бесприютности».

В подобных сюжетных стихах Кантова части сюжета без всякого перехода сменяют друг друга. Мысли развиваются последовательно, как в прозаическом повествовании, но само их сочетание, наложение друг на друга создает художественный эффект.

В стихотворении «Воспоминание» поэт рассказывает о юношеской влюбленности («И вижу я юность свою /Картиной в мистическом стиле: /Наверное, ночи в раю /Такими же лунными были /И ветер тревожил листву /Такого же синего цвета… /Я только затем и живу, /Чтоб снова почувствовать это».), описывает свидания с подругой – «с ее неосмысленным взглядом», «и платьишко – ситец простой (соски проступали под тканью)», и неожиданный конец встречам, а затем говорит:

 

Я понял, судьбе все равно,

Беда ли тебя посетила

Иль радость: ей важно одно –

Ответной реакции сила.

И тяжкой не нужно вины,

Чтоб рая лишиться земного,

И подвиги вряд ли нужны,

Чтоб мы очутились там снова.

 

Сила ответной реакции на самом-то деле и есть главное, для поэта в особенности. У Кантова она есть, ею дышат почти все его стихи, ему не приходится искать по сусекам «энергию заблуждения», о которой говорил Толстой. Горячие, смелые стихи обязаны именно этой силе.

 

Несколько прекрасных стихотворений книги посвящены воспоминанию о любви. Два из них так и называются: «Воспоминание» и «Анамнезис». «И теперь, как Платон без Афин, Я печально ушел в созерцанье. Как ему, мне остался один Лишь анамнезис, припоминанье. И недолгая жизнь моя с ней Вызывает теперь представленья О сверхчувственном мире идей, Где блаженствовал я до рожденья». И это несмотря на то, что «… когда она слишком близка, Разговаривать неинтересно. Я большого свалял дурака, Дав согласие жить с ней совместно».

Что характерно – так это несокрушимое стремление к Ней, хотя очень скоро выясняется, что Она, божественное явление, перед которой благоговеет поэт, – зависимое, слабое существо, обуза, попросту говоря. Этот коварно поджидающий итог отношений подспудно осознается лирическим героем. Вот, например, не удалось снять квартиру для совместного проживания с любимой, рухнули планы общей жизни: в первой части стихотворения Кантов подробно рисует, какая неприглядная была квартира, с решетками на окнах, в первом этаже, со свисающими обоями, и как его подруга, выйдя на свет, в испуге заявила, что не готова уйти от мужа и менять устоявшуюся жизнь. Вторая часть посвящена неосуществимым мечтам. А стихи кончаются так:

 

Я стоял – с осознаньем провала,

Ухватившись за выступ в стене,

Но внутри у меня ликовало,

Ах, как все ликовало во мне!

 

Неожиданно, не правда ли? Умный человек умеет предчувствовать, знает тайные замыслы природы и связанные с ними повадки судьбы. И читатель это знает, хотя бы по литературе: сначала – «женщина, безумная гордячка», а потом – «вот какой ты стала в униженье».

Замечательно в стихах Кантова, что и страсть полыхает в словах живая (а не просто рассказ о ней), и печальный итог звучит истинной горечью, и мысль является независимая и яркая. «Лишь инстинкт, словно радостный гид, По стандартному тащит маршруту». Этот поэт и чувствует и думает. А как часто бывает – либо то, либо другое. Вот Вяземский больше думал, чем чувствовал, а Фет – наоборот. Сочетание того и другого встречается редко, это, может быть, самое трудное и самое ценное свойство стиха, особенно если поэт нимало об этом не заботится – сама пластика движений наводит на мысль.

 

…И пальцы на отлете трепетали,

Как будто ты свободною рукой,

Не глядя, марш играла на рояле,

И вся была отдельною такой,

Что, восхищаясь тем, как ты летела,

Я думал: то-то будет торжество

Душе – она вот так же бросит тело

И даже не посмотрит на него.

 

«Навыки прежней эпохи» содержат не только пройденный автором отрезок жизни и не только приметы и навыки стремительно ушедших в прошлое 80 – 90-х годов минувшего века, – стихи этой книги хранят драгоценное наследие русской поэзии. Прежде всего, уже упомянутый Некрасов, но и Блок, и внимательно прочитанный старший современник Кушнер. Кроме того, Кантов ведет постоянный разговор с предшественниками – Державин, Пушкин, Баратынский, Вяземский, кого тут только нет? – Бунин, Набоков, Пастернак… Вместе с тем, стихи написаны сегодня, в наши дни, поэтом, сознательно опирающимся на традицию, и это делается в такое «смутное» время, когда тяга к революционным сдвигам достигла пугающих размеров и форм. Как представишь разливанное море, выдаваемое нынче за поэзию, подумаешь: прав Кузмин, сказав, что писатель бывает современником не современникам своим, а потомкам. Сохраненные поэтом «навыки прежней эпохи», я думаю, и создают книге притягательную новизну.

 

 

 

3

Кто теперь бубнит Горация и Катулла,

возвращаясь вспять, слезу задержав на вдохе?

Нас такой сквозняк пробрал, что иных продуло,

а других, как мусор, выдуло из эпохи.

И.Евса

 

А в следующей строфе этого стихотворения из книги «Трофейный пейзаж» (Харьков, 2006) Ирина Евса, продолжая риторические вопросы – «Кто теперь способен до середины списка /кораблей добраться?…», – говорит: «Лучше не думать вовсе. /А ловить на спиннинг мелкую рыбку с пирса /и косить на горы в бледно-зеленом ворсе».

Ирина Евса (автор нескольких поэтических книг, изданных в Харькове) – как раз из тех, кто и список кораблей прочел, и Катулла бубнит не напрасно, и рыбку на спиннинг, наверное, умеет ловить, замечая бледно-зеленый ворс гор и переменчивые черноморские волны. «Трофейный пейзаж» – это пейзаж Крыма. В книге много южного неба, зноя, крымской растительности, еды и вина, разговоров, человеческих отношений и судеб – всё разнообразие жизни на фоне крымского пейзажа.

Недалеко от леса, где расположился контрольный пункт, на приватном отдыхе у воды загорает солдатик («гарнизонный казанова»), сводящий с ума девчонок («половозрелых выпускниц»). Но они – не в счет, поскольку в его сети попалась жена начальника («особиста»), и герою романа надо проявлять особую осторожность: поймают – не сдобровать, отправят подальше, сотрут в порошок. И быстро забудут; всплакнет, может быть, только неверная жена особиста, и то мимолетно. А пока – он мирно спит на пляже, в то время как две девушки (автор этих стихов и ее подруга) сторожат его сон, устав ссориться: подруга недовольна тем, что фуражка героя поручена («на час доверена») не ей. Вот такой сюжет, не слишком поэтичный, верно? Попробуйте сделать из него стихи!

Лирика любит остановленный на лету момент жизни, а от рассказов мертвеет, превращается в прозу. Вот еще один прозаический, но спрыснутый живой водой лирики, сюжет – приведу эти стихи целиком:

 

Ночь стерла бальзамин и виноград,

как будто их и не было в природе.

И черный двор – почти уже квадрат

Малевича иль что-то в этом роде.

 

А в нем завис, пуская пузыри

во глубине волнисто-потаённой,

дом, словно рыба с кем-нибудь внутри:

с живым Ионой и женой евонной.

 

…Открыв окно, он курит, едкий дым

в целебный воздух юга выпуская.

И красный Марс колеблется над ним,

поёживаясь, как звезда морская.

 

Иониху знобит. Но вместе с тем,

от жарких дум влажна её подушка,

поскольку в нём, как фосфор в темноте,

просвечивает тайная подружка.

 

И хочется сказать ему: «Насквозь

я вижу вас!» Но, смахивая что-то,

она бурчит привычное: «Набрось

на плечи куртку и запри ворота».

 

И это бормотание, как чек,

что выписан пожизненно обоим.

Уже непотопляем их ковчег

с бесчисленным количеством пробоин,

 

с жуком, бесцельно бьющимся в стекло,

с наплывами из Ветхого Завета…

Он не уйдет, поскольку с ней тепло

и, как сказал поэт, не надо света.

 

«Сюжет для небольшого рассказа». Чернота ночи, обжитой мрак в душе женщины и подсвеченная темной тайной, которая уже не тайна, беспросветная жизнь человека, связанного с женой таким домашним теплом, от которого читателя пробирает холод. Обрисовать эту атмосферу несчастья (ведь «каждая несчастливая семья несчастлива по-своему») непросто – хотя бы потому, что несчастье-то весьма распространенное, общее, можно сказать, а искусство требует единичного и конкретного. Чтобы это сделать, в прозе понадобились бы десятки страниц. Какими точными деталями снабжена эта психологическая ситуация и как она выныривает в неожиданных репликах и авторских ремарках! Жук, бьющийся в стекло, южная ночь и красный Марс, и «наплывы Ветхого Завета», и приметы современного сознания, сквозь призму которого нам дано полюбоваться панорамой чужой жизни: квадрат Малевича, скрытая цитата из Анненского, чек, рифмующийся с ковчегом…

Тема неудавшейся любви для Евсы такая же сквозная, как для Кантова. Только у неё основную партию ведёт обида, а у него – вина. Всё правильно. Так и должно быть. Обида, кстати, никогда не выражается прямо, а вина – чем прямей, тем лучше. Оба поэта это знают: лирический герой Кантова в основном появляется в первом лице, Евса часто пользуется вторым и особенно – третьим.

Герой многочисленных романов, «вымерявший тщательно каждый шаг», знает, когда положить конец «love story», но в сущности, знает лишь себя, и собственная косная ограниченность не позволяет ему увидеть, когда в его сети попадается настоящая золотая рыбка (или бабочка, в стихах это – бабочка). Кто-то из французов – кажется, Андре Жид – сказал, что гусеница, которая познает себя (склонная к самоанализу), никогда не станет бабочкой. Я-то думаю – как раз наоборот, только у нее есть шанс, при прочих благоприятных данных, стать бабочкой. Ум не менее привлекателен, чем пестрая расцветка крылышек, и горе тому, кто этого не видит (но не от ума, конечно, а от его отсутствия). Из ряда стихов на эту тему, в которых, кстати, нет никаких размышлений об этом, можно увидеть печальный удел такого ловца бабочек.

Внимательный читатель, конечно, заметит склонность Евсы к повествовательным сюжетам. Обычно истории, которые мы находим в основе ее стихотворений, пересказываются последовательно, они повествовательны, в них отчетливо проступает нарратив.

Вот например. «Лучший кореш» сошел с ума, ворвался поутру, колесил по кухне и кричал – бред преследования. «Был, как в фильме ужасов, дик и жуток /человек-двойник у него внутри. /И дойдя до края за двое суток, /воровато я набрала 03…» Это не конец стихотворения, но я вынуждена остановиться.

Еще один, совсем другой сюжет: «Представляю, как в море входил Мандельштам: / робко, боком к волне, что, спадая, шипела…» В стихотворении трогательно, с любовью говорится о том, что Мандельштам, наверное, плохо плавал (по-собачьи!), боялся насмешки «европеянок нежных», «И с несчастным, заплеванным пеной лицом /выбегал, заслонившись усмешкою жалкой. /А вот Брюсов, наверно, отличным пловцом /был: он дам не боялся и ладил с дыхалкой». Забавно, правда? По-детски простодушно выражена любовь к поэту этой артистично выполненной сценкой, воображаемым «соревнованием по плаванию».

И еще одно стихотворение хочется выделить – прелестное, мечтательное, заставляющее встрепенуться все пять органов чувств, не говоря о шестом, самом затронутом. Приведу его целиком:

 

Весной

 

Я хочу быть сухим китайцем с косичкой тощей,

с колокольчиком в горле (что за чудной язык),

собирающим хворост в короткопалой роще,

перед тем как заснуть, читающим Чжуан-Цзы,

 

и глядеть сквозь костер, где все очертанья зыбки, –

искривляется ствол, подрагивают кусты, –

чтоб над всхолмьями скул мерцали глаза, как рыбки,

что синхронно к вискам загнули свои хвосты;

 

сохранить напоследок только одну из функций:

подгребая угли, покуда огонь горит,

головою качать: «Куда ты завёл, Конфуций?»,

но при этом молчать (кто знает – не говорит);

 

и, вбирая ноздрями запах апрельской прели,

ни обиды в душе не взращивать, ни тоски,

иероглифом расплываясь на акварели,

выпускающим в сырость тонкие волоски;

 

вообще незаметно вылинять, раствориться, –

как дымок меж ветвями, как в синеве дома

там внизу, где ещё белеет, как плошка риса,

одичавшая слива, если глядеть с холма.

 

Разборчивое ухо несомненно услышит и оценит великолепные рифмы: тощей-роще, язык-Чжуан-Цзы, зыбки-рыбки, функций-Конфуций, раствориться-риса… Рифма вообще сильная сторона Евсы. В одном стихотворении у нее сказано «окучивать строфы», и этот как будто абстрактный образ напоминает о вполне конкретной работе над рифмой – возможно, потому, что оригинальная, точная рифма – несущая конструкция ее поэтики.

Как-то специалист по детской психологии рассказал мне, что ребенка надо как можно раньше приохотить к лепке, так как подушечки пальцев, разминая пластилин, помогают развитию мышления. Каким-то образом осязание связано с мышлением. Наверное, поэтому мы получаем особое интеллектуальное удовольствие, когда встречаем осязательные впечатления, вроде выпускающих в сырость тонкие волоски иероглифов или гор в бледно-зеленом ворсе ; даже фонетические повторы в стихах воспринимаются осязательно, гортанью. И зрительные, и звуковые впечатления охотно к ним присоединяются. « На ощупь вызубрю , как дикая фисташка /шуршит и как верблюжья ёжится колючка» – сказано в соседнем стихотворении.

 

Я не случайно выбрала эпиграфом к разговору о Евсе стихи с упоминанием Катулла (они, кстати, не единственные, где фигурирует его имя). Катулл принадлежал к поколению римской молодёжи, которая в неформальном общении вырабатывала свой этикет, свой стиль; «человечность» и светскость, или «столичность» (urbanitas) – его приметы. На основе их сочетания складывалась новая римская поэзия. «… «Столичность» пьяной светской компании превращается в новую для Рима поэзию» – пишет М.Л.Гаспаров. Катулловский одиннадцатисложник, кажущийся нам таким легким и естественным, был для его современников новинкой, экспериментом.

Как это ни странно, мне кажется, что те самые новшества, которые отмечает исследователь в римской поэзии конца первого тысячелетия, оказались актуальны для русской поэзии начала третьего тысячелетия. Так, в лучших стихах Ирины Евсы человечность (лиризм) сочетается с качеством, которое, пользуясь гаспаровским определением, можно назвать «столичностью». Оно выдаёт принадлежность к определенной современной, сравнительно недавно сформированной, субкультуре. Это общность людей, условно говоря, посвященных, «внутренне свободных», как они сами себя аттестуют, впитавших мировую культуру и воспитанных на русской поэзии, но в силу возрастных и исторических условий отравленных советским официозом и потому избегающих прямого высказывания из страха перед въедливой, громыхающей фальшью.

Постоянный персонаж «Трофейного пейзажа» Евсы – «человек праздника» (так и называется одно из стихотворений), человек досуга. Досуг (otium) – это праздность, говорит Катулл в переводе С.Шервинского. С одной стороны, досуг освобождает человека для неформального общения – не делового, не официального, а человеческого. Человечность начинается с досуга. С другой – праздность влечет за собой сомнения и тоску. Их заглушают и заглушали во все времена вином и развлечениями, в том числе и сомнительными, малопочтенными. Советский период «застоя» щедро предоставлял свободное время людям, не желавшим жить по государственному предписанию и презиравшим карьеру – это было модно. Возник новый тип молодого человека – «наш человек досуга» - пьяница, бабник, циник, человек без цели, без божества, порой не без вдохновения, жизнь которого оправдывалась посильным противостоянием режиму. Этот «герой нашего времени» (времени застоя) постоянно мелькает на страницах «Трофейного пейзажа», иногда даже названный по имени (по фамилии с прозвищем): «Квач-Таврический плыл и Борисов-Мускатов…». Эти «мускатовы» – непременные члены молодежных компаний – поставляли из своей среды талантливых людей в качестве полномочных представителей. К ним принадлежит и наш автор, Ирина Евса.

Человечность – внутреннее свойство, – справедливо замечает Гаспаров, а «столичность» – внешнее. Это оболочка человечности, этикет общения, который формируется в разного рода сообществах. Сообщество, о котором идет речь, охотно пользовалось распространенной в быту грубоватой и сленговой лексикой: шерстит, кореш, башка, под нулёвку, замели, жужка, толкать речь, закосил под, сука, менты… Перечень взят из первых шести стихотворений книги. С жаргонной лексикой в современной поэзии мы встречаемся нередко, чаще, чем хотелось бы, но у Евсы она оправдана содержанием и согласована с присущим ей вкусом. Вместе с этой лексикой и вперемежку с ней в стихах присутствуют культурные реалии, самые разные: Осирис, Пруст, Куприн, Вергилий, Катулл, Кафка, Фрейд, Фромм, кватроченто, Герман, Авербах… – из тех же шести стихотворений.

Нужно сказать, что тут всё зависит от чувства меры. Греками оно превозносилось превыше всего, и римляне это хорошо усвоили. Иллюстрируя столичную «ученость» Катулла, Гаспаров замечает: «…Не нужно преувеличивать в Катулле «естественность», «непосредственность»… Непосредственное стихотворение, о птичке Лессбии, заканчивается тремя строчками сравнения с мифом об Атланте…»

Из предшественников, влиявших на Ирину Евсу, в самом деле, не для красного словца надо назвать Катулла. И не только высказанные соображения тому причиной. Перечисленные черты сходства могли быть для нее и случайностью: история и культура любят возвраты в прошлое. Но пристрастие Евсы к тактовику, которым переводилась античная поэзия, само отсылает к античности и говорит о сознательном заимствовании. Кстати, первый раздел книги озаглавлен « De profundis », а во втором есть заголовок «Малая Энеида».

Обо всем этом не стоило бы говорить так подробно, если бы стихи не были хороши. В конце концов, и сленг, и мифология давно не новость. Но в этих стихах - свой голос, их можно узнать из многих, многих других, и я думаю, что именно в них обрели жизненную силу ставшие общими приметы времени. Фирменным отличием поэтики Евсы представляется способ построения и характер сюжетов, о которых уже было сказано: повествование разорвано, ситуация складывается по частям, как в детских кубиках «сложи сам».

 

Я как будто уличаю современных поэтов, выслеживая тайную связь с предшественниками; этому, конечно, можно не придавать значения, можно и насмешливо называть «аптекарским искусством», как К.Чуковский, говоря о Георгии Иванове и Адамовиче: «смешивают в новых дозировках и комбинациях влияния старых поэтов». Но если в стихах нет этого смешения (в аптекарских дозировках), если не просматривается за текстом по крайней мере один «старый поэт», - можно с уверенностью сказать, что это не те стихи, что вызывают благодарную радость. Чтобы ее почувствовать, надо увидеть эту скрытую связь – рука автора протянута к руке старого мастера, как рука Бога-сына к руке Бога-отца.

 

Что заставляет полюбить поэта? Вдруг, просыпаясь, еще ничего толком не осознав, ловишь знакомый звук, какую-то строку… Что это? Откуда, чьё? Так врезалась в подсознанье, что сама, без повода явилась и звучит весело-энергично: «Он вчера купил черноморский флот,/ а сегодня – отель в Крыму» (Евса)

А недавно теплой ночью близ Вырицы, вспомнилось: «Может, где-нибудь под Кандагаром /Так же ночь душиста и темна, /И гордится смоляным загаром /Смуглая восточная луна» (Танков)

И еще одно признание: начиная работу, собираясь с силами, бормочешь: «Уже никакие заботы /Меня не способны отвлечь: / Во мне зарождается что-то, /Во мне оформляется речь»… Но сколько же раз над недописанной страницей с губ слетает вот эта горячая цитата: «Я тоже, как Тебе известно, плачу, / Но только от бессилья своего!» (Кантов)

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey