ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
Главный смыслообразующий элемент«маленькой поэмы» Дмитрия Быкова «Призывник» - размер, которым она написана. Упругий, пружинящий двустопный анапест требует от стихотворца не только виртуозности. Он создает столь жесткий поэтический контекст, из которого невозможно выпрыгнуть без последствий. Легкомыслия этот метр не терпит, обязывая автора понимать, как отзовется каждое его слово, которое встроено в ритмическую матрицу, заданную предшественниками. Нет сомнений, что автор «Призывника» ступил на возделанное до него смысловое поле вполне осознанно. Более того, об очевидных межтекстовых перекличках автор говорит напрямую:
Пастернак, paternoster ,
Этим метром певал,
И Васильевский остров
Им прославлен бывал
В утешение девам,
И убитый в бою
Подо Ржевом, на левом...
Вот и я подпою.
Перед нами – довольно редкий в русской поэзии пример обнажения генеалогической схемы стихотворения.Между тем, в случае «Призывника» строфа-напоминание выглядит лишней. Даже не очень искушенный читатель стихов сразу, с первых строк «маленькой поэмы» подключается к прецедентным текстам Пастернака, Бродского и Твардовского. Более «продвинутый» вспомнит Анненского с его «Снегом» («Полюбил бы я зиму, /Да обуза тяжка...»), « Царскосельскую оду» Ахматовой и еще много чего другого.
Первым Быков упоминает «отца» (paternoster), о котором впоследствии напишет замечательную книгу в серии ЖЗЛ. Скорее всего, поэт намекает на «Вакханалию» - один из наиболее загадочных текстов позднего Пастернака. Хотя, нельзя не вспомнить и военное стихотворение «Бобыль», которое с быковским «Призывником» связано темой тревоги, отчуждения и одиночества.
Сам Быков в фундаментальной биографии Пастернака по поводу «Вакханалии» писал: «Всю жизнь Пастернака сопровождали несколько назойливых ритмов, не то чтобы им открытых, но наиболее удачно им разработанных, так что ассоциируются они теперь прежде всего с ним. (…) По Пастернаку легко изучать взаимосвязь между стихотворным размером и смыслом — или, выражаясь филологически, «семантический ореол метра»: в его поэтической системе каждому размеру соответствует четко обозначенный тематический спектр, и двустопный анапест, встречающийся у него не так уж часто, избирается для стихов личных, исповедальных, всегда тревожных, возникших как бы на скрещенье счастья и стыда, отчаяния и надежды».
Счастье и стыд, отчаяние и надежда - всё это в большей или меньшей степени присутствует и в «Призывнике» - стихотворении также личном и исповедальном, полностью оправдывая избранный размер.
Кто поет - тот счастливей.
Мы же обречены
Лишь мычать на разрыве
Счастья, страха, вины...
Помимо «семантического ореола метра» здесь легко обнаружить параллели иного рода, вплоть до детальных совпадений. Так, при описании исторического фона оба поэта используют одни и те же материальные приметы времени, в частности - упоминают марки автомобилей (ср. у Пастернака: «Зимы», « Зисы » и «Татры» конца 50-х годов, у Быкова - «Жигули» конца 70-х).
В «Вакханалии» Пастернак пишет о себе, в известном смысле подводя итоги своей личной и творческой жизни.
В третий раз разведенец,
И, дожив до седин,
Жизнь своих современниц
Оправдал он один.
Дар подруг и товарок
Он пустил в оборот
И вернул им в подарок
Целый мир в свой черед.
Изображая безымянного призывника в спальном районе брежневской Москвы, одного из сотен тысяч тех, кого в скором времени забреет военкомат, Быков, в сущности, тоже пишет о себе, о своем личном опыте перехода из гражданской массы в разряд военнослужащих и одновременно - перехода в иной план существования.
В обеих поэмах описано застолье. У Пастернака это – советский древний Рим, пиршество патрициев и матрон. В написанной масляными мазками оттепельной картине проступают реликтовые формы сталинского ампира. Изображенный поэтом мир пышно пошл, псевдоклассически вычурен, но в своей сердцевине все же таинственен. Быков, в свою очередь, дает нарочито сниженную картинку московских будней брежневской эпохи. Таинственность жизни проступает во время отвальной в обычной квартире панельного дома где-то возле кольцевой. На фоне внешне убогой, но любимой автором (потому что пережитой) действительности психологическое состояние лирического субъекта выглядит особенно впечатляюще. В рамках обыденной бытовой ситуации возникает сильнейшее экзистенциальное напряжение. Будучи в пограничной ситуации перехода, быковский призывник впервые смотрит на свою жизнь и себя в ней как бы со стороны, первый раз в жизни видя контуры собственного существования. Так бывает с человеком, стоящим перед лицом смерти. И смерть в данном случае – не литературный образ, не фигура речи, а объективная реальность. Призыв в армию в конце 70-х означал не просто выпадение из привычной жизни с предстоящим возвращением «через две зимы, через две весны» - солдат-срочник мог не вернуться домой вовсе – шла война в Афганистане, да и пресловутую «дедовщину», грозящую любыми – вплоть до летальных – последствиями, тогда (как и сейчас) никто не отменял. Между тем даже при благоприятном исходе вернувшийся в родной двор «дембель» уже никогда не будет прежним. Его отчужденность от мира сгладится, но не исчезнет. Кто возвращался домой после нескольких лет вынужденного отсутствия – из армии ли, из тюрьмы ли – знает это ощущение. Нельзя дважды войти в одну и ту же воду. Нельзя вернуть себе прежний мир, уже не будучи прежним.
Быковский призывник, по сути своей – мертвец. А описываемое застолье – поминки по умершему. Как тут не вспомнить ахматовские строки из «Царскосельской оды»:
Драли песнями глотку
И клялись попадьей,
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Звучание темы экзистенциального отчуждения усиливается благодаря еще двум эталонным текстам, открыто окликаемым автором в «Призывнике». Предчувствие лирическим субъектом разлуки с самим собой и в известной степени – с жизнью порождает эмоциональное состояние, которое сродни «тоске необъяснимой», воспетой Иосифом Бродским в его знаменитом «Рождественском романсе». Прямой намек на другое «культовое» стихотворение молодого Бродского – «Стансы» содержится в процитированной выше строфе Быкова. Пожалуй, из всех русских стихотворений, написанных двустопным анапестом, это – самое цитируемое. Сегодня оно – своего рода визитная карточка этого завораживающего ритма. Между тем, написав «Ни страны, ни погоста…», Бродский не стер «семантический ореол метра», созданный мэтром-предшественником, но обогатил его новыми смысловыми, точнее – интонационными оттенками. Той самой «тоской необъяснимой» – хотя в контексте умирания лирического героя она вполне объяснима.
Несмотря на тему умирания, прямо заявленную в первой же знаменитой строфе, смерть у Бродского – как бы не совсем окончательная, не вполне бесповоротная. Здесь «душа» «поспешает во тьму» – значит, человек умирает не весь, а только прощается с одним миром, перемещаясь в другой.Тоска у пессимиста Бродского необъяснимая, иррациональная, но она гораздо ближе пушкинской светлой печали.
Совершенно другая смерть – в стихотворении Твардовского «Я убит подо Ржевом», точнее, в первой, лирической части этого стихотворения, написанного советским классиком вскоре после войны. Здесь – ничей уже, в сущности, голос звучит по ту сторону жизни, здесь перед читателем предстает наделенное голосом одиночество-в-смерти. Первые шесть строф хрестоматийного текста, пожалуй – едва ли не лучшее в советской поэзии атеистическое описание смерти как абсолютного небытия. Несмотря на последующее развитие темы в агитационно-эпическом ключе, первые строфы отрицают какую-либо причастность мертвого к жизни, к делам живых. Ужас и отчаяние усугубляются тем, что даже тело разорванного в клочья бойца стало добычей пустоты – любая связь с миром живых утрачена:
И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.
Мертвый солдат растворяется в природе – становится землей и травой, но нового бытия при этом не обретает – остается никем, остается ни при чем. Несмотря на это, Твардовский в символическом плане пытается дать слово мертвым, продемонстрировать победу жизни над смертью – цель для поэта благая и в контексте времени понятная – «миллионы убитых задешево» должны были получить право голоса, и Твардовский попытался это право им дать, попутно прославив победы советского оружия. К слову, образ вопрошающего «взгляда» мертвецов, направленного в сторону будущих побед, ко времени написания этого стихотворения уже был освоен советской фронтовой поэзией – вспомним написанное Константином Левиным в 1943 году стихотворение «Я буду убит под Одессой» с финальной строкой: «А мертвые смотрят на запад».
Со знаменитым «Я убит подо Ржевом» быковского «Призывника» напрямую связывают строки, в которых лирический близнец безымянного солдата, убитого в «в безыменном болоте», застигнут в смутном предчувствии гибели.
Что он знал, новобранец,
Заскуливший в ночи,
Может, завтра афганец,
Послезавтра – молчи...
Те же самые чувства мог испытывать накануне отправки на фронт убитый солдат Твардовского. Впрочем, не исключено, что в июне сорок первого он едва ли ощущал бытийное одиночество – с ним была огромная страна и великий Сталин, с ним была уверенность в непобедимой и легендарной, в победе малой кровью, могучим ударом. У быковского призывника брежневской эпохи – если и была эйфория, подогретая спиртным, то она быстро сменилась аффектом прямо противоположным. В отличие от человека сороковых годов человек позднесоветского периода воспринимает действительность уже не как универсальный миф. Героическая симфония сталинской эры для человека брежневских времен – уже кимвал бряцающий и медь звенящая. Ему уже нечем обмануться, нечем укрыться с головой от подступающего со всех сторон абсурда.
Но в любую эпоху человек в своей сердцевине остается неизменным. Вернее, по-настоящему человеком он становится лишь в те редкие мгновения, когда безотчетный страх, отчаяние, чувство безысходности или внезапное просветление выводят его из автоматизма существования. Только неавтоматический человек живет по-настоящему. Пусть всего лишь несколько мгновений.
Город в зыбкой дремоте,
Разбрелись кореша.
В башне каменной плоти
Проступает душа.
Пробегает по коже
Неуемная дрожь.
На создание Божье
Он впервые похож.
Оказывается, только эти мгновения и составляют человеческую подлинность. Всё остальное – иллюзия.
Но на собственной тризне,
Где его помянут,
Что он вспомнит о жизни,
Кроме этих минут?
Только жадных прощаний
Предрассветную дрожь
И любых обещаний
Беззаветную ложь.
«Маленькая поэма» – произведение лирическое, и как большинство других лирических произведений Дмитрия Быкова, она не могла бы состояться без любви. Именно внимательная, благодарная любовь к миру собственного детства и юности, к высмеянному и проклятому позднесоветскому фону жизни наделяет поэму живым теплом.
Я любил тебя, помни,
Двор, от тени рябой,
Да и в сущности, что мне
Было делать с тобой?
Клумбы, мелкая живность,
Треск косилки, трава...
Жизнь потом приложилась,
Это было – сперва.
Но жизнь остается равнодушной, ей все равно, вернется призывник или исчезнет навсегда. Любовь к ней – неразделенная, то есть трагическая. И это в полной мере выражает интонация «маленькой поэмы». Как бы ни было велико структурообразующее и аллюзивное значение выбранного Дмитрием Быковым стихотворного размера, главное в его «Призывнике» – именно интонация, позволяющая автору безнаказанно впадать в ностальгический пафос и дающаяему возможность прямого признания в любви, адресованного собственной юности. Тут снова на ум приходит ранний Бродский с его далеким от пошлости максимализмом и пафосом, с органично вплетающимися в текст и не вызывающим оскомины словом «отчизна», с любовным упоминанием «дорогой трубы комбината» и прочих обыденных примет повседневности, спрямыми адресациями к собственной ускользающей юности:
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность…
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |