ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



Генрих Белль. Письма с войны. М., «Текст», 2004

Переводчик и автор предисловия И. Солодунина начинает нас настраивать нужным образом с первой же страницы: «Это был истинно немецкий писатель, «совесть нации», европеец в самом лучшем понимании этого слова, борец за права человека любой национальности». Приводимые заранее воинственные тирады юного Белля списываются на опасение перед перлюстрацией ― хотя это опасение почему-то не мешает автору писем отпускать весьма нелестные замечания по адресу Геббельса и Геринга. Боюсь, увы, все было гораздо более просто: молодой Белль был искренен со своей возлюбленной, которая в марте 42-го стала его женой.

Тем не менее, к чтению приступаешь, уже проникнувшись сочувствием: что же должен был чувствовать благородный, религиозный юноша, вынужденный участвовать в нашествии «коричневой чумы», которая уже и у себя в тылу успела нагромоздить предостаточно ужасов: и концлагерей, и бессудных расправ, и расовых законов, и прямых погромов ― уж о «хрустальной»-то ночи не знать было невозможно! Как, должно быть, этому прекрасному молодому человеку было стыдно смотреть в глаза французам, чью землю ему пришлось попирать своим солдатским сапогом!

И он действительно страдает. Вот вам отрывок из письма 12 февраля 1941 г.

«Знаешь, последнее время я совершенно без сил и не в состоянии даже час тратить на занятия голландским языком или даже просто читать философскую литературу… Не напрасно Бог одарил меня такой тонкой впечатлительностью и не напрасно заставил так страдать; мне определенно предназначено судьбой выполнить некую задачу, о которой, быть может, я даже не подозреваю; Он даст мне силы и возможность выполнить ее… Я думаю, мне поручено проникновенно сказать всем людям, что нет ничего более таинственного, более достойного почитания, чем страдание; ничего, что даровано непосредственно нам, именно даровано, а не возложено на нас. Это действительно милость Божья, если нам дано страдать, потому что тогда неким таинственным образом нам будет дозволено уподобиться Христу. Я не нахожу сейчас подходящих слов, чтобы сказать тебе, насколько я исполнен этой тайны; но разве это не чудо, что я должен был появиться на свет в ту эпоху, которая отвергает страдание…»

4 апреля 1941 г.

«Можно взбеситься и разъяриться оттого, что ты всегда и во всем отдан на откуп этому отвратительному, презренному, самому презренному и самому грязному сброду, его убогим интригам, его непередаваемо унизительному превосходству; ах, […] когда же наконец придет этот день, чтобы я смог этим гнусным людишкам, этим подонкам бросить в лицо свое презрение, а не просто молча и бездоказательно изображать его всем своим видом. […]

Я несказанно глубоко  страстно стремлюсь к той, по крайней мере, относительно свободной жизни. […]»

22 апреля 1941 г.

«В эту ночь я долго думал над тем, почему ваша печаль ― женская ― так отличается от нашей печали и страдания. Это, видимо, потому, что наши страдания на кресте ― кровавые и реальные, а вы, вы всегда стоите под крестом и пропускаете через свое сердце крестовину. Если б у меня был выбор, я, как мне кажется, предпочел бы скорее крест, чтобы не испытывать состояние вечно пронзенного; видимо, это ваша доля страданий, и определенно не самая легкая; надо только один раз представить себе, что, если бы Дева Мария и Мария Магдалина не оказались на Голгофе под крестом, было ли бы тогда искупление полным? Я не смею решать подобный теологически сложный вопрос, но все-таки мне кажется, что было бы жестоко, сурово и безжалостно, не окажись под крестом ни одной женщины. Бесспорно, необычайно отрадно и благодатно, что женщины стояли под крестом. […]»

29 июня 1941 г. (вторжение в Россию уже началось).

«Я вообще придерживаюсь мнения, что стремление переселенцев силой уничтожить культуру разных народов и цивилизаций и начать все заново несет в себе что-то неограниченное, безоговорочное; безоговорочная готовность в солдатчине тоже вызывает во мне интерес и даже волнует, поэтому мое стремление попасть на передовую… именно теперь, когда опять началось наступление, вполне понятно; ведь было бы здорово углубиться в бесконечные просторы огромной России ― и я ужасно страдаю оттого, что всю войну провожу исключительно в тени, только в учебках или казармах, большей частью в душных и грязных помещениях, подобно пленникам чести, ну, ты понимаешь…»

28 ноября 1941 г. (из Кельна)

«Вне всяких сомнений, необычайно глубокое объяснение; есть мужчины, переобнимавшие и перецеловавие тысячу женщин и тем не менее не знающие, что такое любовь ― ах, это же прописная истина! ― и я верю также, что некоторые, принимавшие участие во всех битвах, страдали не больше, чем те, кто еще ни разу не слышал взрыва боевого снаряда; я понимаю, что, пожалуй, это звучит чересчур высокомерно, но я долго над этим думал, прежде чем написал тебе, я полагаю, так оно и есть; самое страшное не в том, что кто-то погибает; кто знает, может, он ― ах, вне всяких сомнений ― в тысячу раз счастливее нас на том свете, ибо за все заплатил жизнью; это не самое страшное; отвратительно то, что все прочее продолжает жить и функционировать: трамваи переполнены усталыми и раздражительными людьми, на экранах по-прежнему идет кино, крупные мошенники вешают мелких мошенников, солнце всходит и заходит, и расписание поездов выдерживается до минуты, ― нет, жизнь определенно страшнее смерти! Иногда бывает, что мир даже более жесток, чем война!»

«Самое страшное не в том, что кто-то погибает» ― действительно, редкая высота духа!

«…да, Париж воистину прекрасен, и поэтому вот так пробежаться по нему ― сущее безобразие; его бульвары ― как стихи Верлена, и Сена тоже великолепна; нежная зеленая река со стройными черными деревьями вдоль берега катит свои воды между этими серыми зданиями, окутанными беловатым туманом; а люди… сколько сатанинских и сколько божественных лиц всего за один час; благообразные лица нищих и отвратительные рожи богатого отродья; я искренне считаю, что Париж ― апогей всего человеческого, равно как и неизведанные глубины всего человеческого; и все это постичь за какие-то четыре часа!»

Не только гулять по оккупированному городу, но и стоять на посту истинная поэзия: «Последние часы на посту были невероятно прекрасны; стоишь себе один-одинешенек на вершине холма, окруженный непривычной тишиной посреди благоухающих летними травами лугов, а перед тобой море, только море; по правую сторону от тебя бухта шириной десять километров, песчаный берег, изрезанный во время прилива многочисленными ручейками и лужицами, и крошечные, как муравьи, люди, копошащиеся в песке; мне доставляет огромное удовольствие наблюдать в бинокль за каждым в отдельности, изучать его походку и вглядываться в лицо, когда он подходит ближе, не ведая, что ему смотрят прямо в физиономию; и солнце, солнце, уходящее за горизонт над Англией; следить в бинокль за солнцем ― поистине редкое, ни с чем не сравнимое наслаждение; все пространство, выхватываемое окулярами, залито багряным, теплым сиянием, а над морем… огромный, раскаленный, причудливый мост из последнего отблеска света.» (Западный фронт, 20 августа 1942 г.)

Но война все-таки рядом: «Сегодня к нашему берегу прибило много мертвецов из Дьепа; все больше англичане, как ужасно они выглядят; они лежали по всему берегу бухты, один оказался прямо против нашего бункера, по всей видимости, это канадец, темноволосый мужчина ― от его лица ничего не осталось, ― с маленьким золотым крестом на груди; наверно, канадский католик; думаю, ужасно смотреть войне прямо в лицо.» (Западный фронт, 5 сентября 1942 г.)

И она порождает чувства отнюдь не воинственные.

8 сентября 1942 г.

«Я думаю, что ежели однажды один из моих сыновей попросит у меня разрешения поиграть оловянными солдатиками, самолетами и прочей подобной ерундой, то я очень рассержусь, а может, даже вспылю: я просто не смогу больше видеть в собственном доме среди всевозможных безделушек ничего, что напоминало бы мне весь этот кошмар; точно так же вернувшийся после многолетнего заключения осужденный не сможет смириться с решетками на окнах в своей квартире; ты это поймешь; например, я не могу больше слышать, как один наш певун с раннего утра принимается горлопанить солдатские песни, и готов взорваться от возмущения, но быстро беру себя в руки и преодолеваю эту слабость; я даже улыбаюсь, однако в своем собственном доме ничего подобного быть не должно…»

Но ― «…я хочу быть немцем и оставаться таковым со всеми присущими нашей нации достоинствами и фантастическими недостатками, со всеми нашими сложностями, но зачастую жертвы, каковые мы как победители вынуждены принести, кажутся мне чрезмерно большими, однако поистине достойно удивления, как хорошо мы, немцы, все это выдерживаем; не думаю, чтобы какая-нибудь другая нация была способна так стоически и без излишнего фразерства столько сносить и стольким жертвовать и не впадать при этом в уныние и печаль, как это свойственно, пожалуй, русским, или не упиваться фразами, подобно французам…» (9 сентября 1942 г.)

Западный фронт, Рождество 1942 г.

«К сожалению, мне пришлось выслушать еще и речь рейхсминистра д-ра Геббельса. Ну, такую речь забыть недолго…

Однако это самое большое преступление, какое только возможно совершить против павших; величайшее преступление против всего хорошего ― произнесение пустых слов. Елей… Ужасно слышать, как этот человек произносит строки из стихов Гёльдерлина… Куда еще это может завести Германию, нашу поистине великую, хорошую и благородную Германию. Ужасно, что приходится слушать столько ничего не значащих речей и лжи; почему только…

Для нас все было бы значительно проще, если бы нам открыли правду, суровую правду; но эта слащавая, омерзительная болтовня ― самая настоящая, не поддающаяся определению подлость; поистине, самым тяжким преступлением является пустословие…»

Негодование, впрочем, вызывают не нацистские идеи и не цели войны, а лишь слащавость, пустословие: память павших под Сталинградом требует более наполненных слов. И ― правды. О чем? О концлагерях, о геноциде? Похоже, эти образы нашего героя даже не посещают.

Западный фронт, 29 января 1943 г.

«События под Сталинградом воистину до ужаса скорбные, я могу их себе только приблизительно представить, по-моему, можно просто с ума сойти вот так днями и неделями постоянно смотреть в лицо смерти, как зверю, который подходит все ближе, становясь все больше и грознее… Я кажусь себе поистине жалким со своими болячками, с вечно больным телом и слабой душой, и мне действительно стыдно, что завтра из-за каких-то пустяковых болей в голове и глазах я залягу в госпиталь… Дай Бог, чтобы эта сумасшедшая война закончилась и чтобы Германия победила; французы измыслили новую подлость, которая, едва я ее услышал, как громом поразила меня! Правда, эффект потрясающий; они просто пишут на стенах комбинацию цифр: 1918 ― без каких-либо комментариев, обыкновенное маленькое грустное число…

Ах, я не верю в то, что может повториться тысяча девятьсот восемнадцатый год, совершенно точно: он не повторится. Если для нас война кончится плохо, то это произойдет по-другому… Нет, Германия никогда не умрет, даже если мы проиграем войну, что вполне может случиться. Я не стал другим… я по-прежнему ненавижу недостойную человека прусскую военщину, ненавижу, как ничто на свете, но я бы хотел, чтобы Германия победила…

Быть может, это нелогично, однако любовь и ненависть нелогичны всегда, но это и хорошо.»

О высоком смысле страданий уже ни слова. Но какова подлость французов!

«Удручает также совершенно равнодушное, а часто и издевательское поведение французов, рядом с которыми наши солдаты, как мне кажется, вовсе не выглядят победителями, а напоминают скорее беспризорных детей, шатающихся где ни попадя; все солдаты очень грустные и худые, немного ребячливые, неухоженные, действительно, как дети, которых кинули на произвол судьбы.»

Бедные детки! Никто их не любит…

26 марта 1943 г.

«Очень скучаю по Достоевскому; иногда мне кажется, что он король, христианский король всех бедных и страждущих и любящих — а из чего же еще состоит христианская община здесь на земле, как не из бедных, любящих и страждущих!»

Вот Достоевский бы сумел пожалеть страждущих солдатиков вермахта. Тем более, что подлецами оказываются не только французы: «Неожиданно во время наших приготовлений получаем известие о капитуляции Италии; мы все просто убиты.» (8 сентября 1943 г.)

Но уж мы-то орлы!

15 сентября 1943 г.

«Только представь себе, что сейчас лишь часть нашей армии держит под постоянной угрозой Англию и Америку, а что будет, когда освободится масса народу, после того как мы разделаемся с Россией? У нас действительно есть все основания надеяться, что мы победим; естественно, в жизни всякое случается, никогда нельзя быть до конца уверенным во всем, любые самые прекрасные расчеты могут не оправдаться…»

Какое счастье, что эти прекрасные расчеты не оправдались!

И вот, наконец, Россия.

Восточный фронт, 10 ноября 1943 г.

«Я по-настоящему счастлив, потому что до сих пор мне удавалось ежедневно посылать тебе приветы из этого тоскливого одиночества… Россия, насколько это можно судить из окна поезда, невыразимо огромная и печальная страна, поистине сказочная, понять которую не так легко, надо ждать, ждать…

До сих пор мы всегда останавливались на маленьких местных станциях, где люди еще не настолько истощены от голода. Впрочем, в деревне жизнь вообще всегда принимает более естественные формы… но иногда в дороге нам встречались мрачные, бледные, несчастные, бедные пролетарии, по которым сразу видно, что представляет собой Советская Россия. Почти каждые три часа — вот от этого действительно становится не по себе — нам попадаются навстречу медленно и с предосторожностями идущие назад поезда с ранеными, должно быть, и вправду впереди происходят сумасшедшие сражения.»

Да и было от чего сделаться не по себе.

Крым, 19 сентября 1943 г.

«Война жестока, беспощадна, безжалостна; мы затаились, словно звери, в своих земляных норах в ожидании огня из крупнокалиберных орудий, который часто почти накрывает нас. Некоторые минуты этого беспредельного ужаса на всю жизнь врезались в мое сознание, как что я всегда буду считать их неким мерилом. И когда я почти вгрызаюсь в черную русскую землю, чтобы спасти свою жизнь от несущего смерть железа, я не могу найти разгадку одного печального факта: почему матери должны посылать на войну своих сыновей. Ах, я уверен, что со мной ничего не случится.»

Хорошо, однако, жить с такой уверенностью… Но судьба и правда хранила будущего классика.

Одесса, 6 декабря 1943 г.

«Второго декабря, примерно в три часа пополудни, меня ранило. Это был маленький осколок, содравший с моей головы кожу. Ранение легкое и совершенно не опасное, но оно должно спасти меня от величайшего ужаса и страшной опасности.»

В Одессе же возникают тревожные мысли о будущем господстве: «Там можно было купить на базаре все, что угодно, от прекрасных, жизнерадостных русских девушек до весело скворчащей на сковороде колбасы. Безумное и для «человека с Запада» небезопасное предприятие. Там я впервые почувствовал, что может означать для нас колониальное владычество. Если понаблюдать за нашими солдатами, можно усомниться в том, что мы сумеем добиться необходимой дисциплины для выполнения такой задачи.»

«Поначалу, после ужасающей мрачности фронтовой жизни, эта пестрая рыночная суета привлекала и даже радовала меня, но спустя всего какие-то минуты мною овладела необъяснимая тоска, потому что у меня возникло чувство, что этот Восток проглотит нас. Ах, видимо, все это из-за моей больной головы: мне представилась эта картина, и я испугался, ведь в принципе не так уж это и не невероятно, ведь мы чересчур наивны и добродушны, чтобы стать настоящими колонизаторами.»

Наивны и добродушны, — читая письма Белля, в это можно поверить. А с ними обращаются так жестоко: «Последние дни были просто чудовищны. Я счастлив, что Бог таким вот образом вырвал меня из этого ужаса. Мы были брошены в самое пекло бойни, стоявшая в воздухе пыль затмевала свет, не было ни капли воды и ни крошки еды, мы спешно продвигались от одной вершины холма к другой под постоянным ураганным огнем; да, это был настоящий ад. Когда же наступил второй вечер, нам вместо отдыха снова приказали окапываться, наутро предстояло решающее наступление, в котором я участвовал до последнего. Когда я был ранен и меня наскоро перевязали, прорвались русские танки, и нам пришлось отступить; неожиданно в пятидесяти метрах от нас вся местность вдруг почернела от русской пехоты! Потом было самое худшее — бегство, но Господь спас меня и сберег, и я от всего сердца возношу Ему благодарственные молитвы!» (Румыния, 2 июня 1944 г.)

И вот, наконец, прозрение (Венгрия, 5 июня 1944 г.).

«Я ненавижу войну, до глубины души ненавижу войну и любое причиненное ею страдание, ненавижу любое слово, любой жест, каждого, кто питает к войне иные чувства, чем ненависть. Она настолько бессмысленна, а политика столь беспредельно гнусна и порочна, что никто и никогда не вправе начинать такую войну и вести ее столь бесчеловечно долго…»

Однако через месяц — «Желание попасть на запад пока по-прежнему остается мечтой, самой желанной после заветной мечты об окончании войны, так как мне, видимо, суждено участвовать в этой войне до конца. Уже одно только упоминание о русской армии с ее несущей смерть тяжелой боевой техникой пробуждает во мне страх и ужас, усугубленные к тому же страхом и ужасом, вообще присущими войне; видимо, на русских сказалось наследие азиатского прошлого, проявляющееся в таком важном событии, как война; в подобном случае в характере народа открываются подспудные возможности, некогда заложенные в него. Это не боязнь и не страх, овладевающие мною, а необъяснимый ужас, который, однако, можно преодолеть усилием воли. Но я хотел бы повоевать и с европейцами, коль скоро приходится участвовать в этом ходе истории…»

Но и в Германии прекраснодушия все меньше.

22 октября 1944 г.

«Переполненные госпитали, грязные палаты, почти конюшни уже никого не волнуют; сумасбродный пруссак все превращает в казармы, этот абсолютный институт тупости; я никогда не соглашусь с тем, что необходимо истязать людей, доводя их почти до самоубийства в этих, напоминающих тюрьму заведениях, прежде чем им дозволят умереть геройской смертью за отечество. Ни один солдат не познает войну в казарме, он даже не станет сильным, только тупым!! А так называемую задачу воспитания «индивидуальности» […] я просто ненавижу, ненавижу этот милитаризм, как ничто на свете, потому что в нем сосредоточено все, достойное ненависти.»

Тем не менее, боевой дух еще не сломлен. По крайней мере, по отношению к еще недавно желанному противнику — американцам.

3 апреля 1945 г.

«Если бы у нас было достаточно оружия, к тому же последнего образца, мы бы играючи разделались с ними. Мы абсолютно недееспособны, днем нам не дают даже носа высунуть, нас тотчас обстреливает американская артиллерия, в то время как мы вообще ничего не может им сделать.»

А надежда все-таки живет: «Однако, несмотря на явную безвыходность нашего положения, я полон надежд, потому что уверен: на этой неделе война окончится. Да, еще только одна неделя, и все. Человеческому безумию есть предел, и он настал…»

Грустно жить на свете, господа… На свете, где даже самых лучших вразумляют лишь собственные страдания. Ведь во всей книге так ни разу и не попадается ни единого словечка о том ужасе, который несла миру сама Германия!

Ну ладно, спишем на страх перлюстрации: ведь совесть нации всегда должна быть незапятнанной.



НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey
Rambler's Top100    Яндекс цитирования    Рейтинг@Mail.ru