ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



(О новой поэтической книге Владимира Бауэра «Папа Раций», изданной в конце 2004 года RK-publishig, Санкт-Петербург)

К рубежу тысячелетий в русской поэзии наиболее востребованными стали, пожалуй, два противоположных критерия оценки творчества того или иного «пиита»: традиционность и новаторство. Первый предполагает, что поэт тем тоньше и талантливее, чем точнее он умеет пропитать собственное творчество неким общекультурным контекстом, вписаться в него. Согласно второму критерию ценность художественного произведения определяется яркой, ни на кого не похожей «самостью» его автора. Но бывает так, что «ни в городе Богдан, ни в селе Селифан». Такой «чужой среди своих» и является, на мой взгляд, поэзия Владимира Бауэра. С одной стороны, ее создатель не может отказаться от наследия предшественников, более того, — от осознания (пусть подспудного) необходимости неких внеположных ценностей. С другой, — они, эти ценности, сумели почти обнулиться в рамках его собственной жизненной практики. В такой двойственной, срединной ситуации, Владимир Бауэр, с его постмодернистской во многом эстетикой, вместо того, чтобы решительно смаковать любые проявления собственного «я», вольно или невольно начинает искать нечто — «на стороне», а именно, — смыслы.

Он желал бы (здесь и далее автор данного эссе невольно использует лексикон рецензируемой книги, поскольку, как говорится, «с кем поведешься…»), не просто «трахаться», например, с «нежной ведьмочкой», которая «трется любком об колено», но ощущать, что в процессе соития и колебания тел устанавливается нечто и между душами. А не только зияющая гулкая пустота: «что с ней делать когда уже выебал» и брезгливо-жалостливое — «что-то бормочет во сне». Примечательно, что не спасает и здоровый цинизм. Лирический герой «Папа Рация» продолжает мучительно переживать очередное предательство того человека, которому, возможно, сам изменял при случае:

Прикинь, мне тошно, оттого што
ты свадьбу с чушкою из Гента
соорудила так истошно…

Эта тоска по невозможному, эта жгучая боль неразделенности, оставленности находит, как мне кажется, наиболее точное и целостное воплощение в стихотворении «Часто ищешь в человеке что-то…» Рискну привести его здесь целиком еще и потому, чтобы показать, как важен контекст в поэтической системе Владимира Бауэра. Цитирование данного стихотворения по частям полностью разрушает некую внутреннюю суггестию, которая завершается в финале едва сдерживаемым рыданием:

Часто ищешь в человеке что-то,
а находишь в ком-нибудь другом
нечто (слог, конечно, идиота),
и не нужно то, искал что в том.

Взять, к примеру, эти вот струенья,
Фибры те, которые душа
распускает…
                        Вдруг на день рожденья
Попадешь — и водку пьешь, спеша.

И тебя уже, моя смешная,
мне не жаль, как прошлого, ничуть.
Смех и грех в один стакан мешая,
я смогу забыть тебя, уснуть.

Пусто-пусто — вот, наверно, слово
Что не мог найти, пока с тобой
был ли, не был? — раб влеченья злого,
приказавшего: ЗАТКНИСЬ И ПОЙ.
Жаль, безумье, окатив волною,
отступает, пенясь и шипя.
Что случилось, спросим, как такое…
                 н
нету нету е тебя тебя
                 т

Диковатая инверсия первой строфы, скроенная по образцу державинского «меряю пространство мест» или известных шедевров В.К. Тредиаковского, тем не менее, по-своему точно передает парадоксальность самого открытия. Куда как странно и страшно устроен мир, если то (скажем, нежность, понимание), что ты почему-то ищешь именно в этом человеке, становящимся столь для тебя необходимым, вдруг обнаруживается — совсем в другом, но в том — другом — тебе это почему-то совершенно не нужно. Другими словами, констатируется, что ценности присутствуют в мире, но почему-то всегда в такой форме, которая не опознается нашей душой. Или она, эта душа, никак не хочет понять и принять некой объективной данности: то, что дается смертным, по большому счету, никогда целиком не «накладывается» на их убогие, иллюзорные ожидания. Словесная «начинка» трех срединных строф стихотворения, собственно, важна не сама по себе, а как некий лирический туман, в котором вдруг ярко вспыхнут отдельные слова и фразы, часто очень простые, тихие: моя смешная; пусто-пусто — вот, наверно, слово /что не мог найти, пока с тобой; жаль; Что случилось, спросим, как такое… Вспыхнут и расставят все по местам. Разные там штуки, выпендреж, кокетливые литературные игры с Лермонтовым, Мандельштамом — ерунда и видимость. Все это только для того, чтобы в конце выдохнуть, всхлипнуть (правда, тоже не без футуристических вывертов: я имею в виду, визуальное решение заключительной строки):

                 н
нету нету е тебя тебя
                 т

Еще одна традиционная поэтическая тема, активно звучащая в книге Владимира Бауэра, — тема смерти. Индивидуалистическое сознание, конечно, всегда с трепетом и ужасом, а в данном конкретном случае — еще и с затаенным, почти детским интересом, тянется заглянуть за край. Чаще при этом лирический герой «Папа Рация» прячется за некую нарочитую брутальность («Теперь ряды мои редеют»), но случаются и более отважные «вылазки». Тогда стихотворение превращается в честную и достаточно мужественную попытку прикосновения к чему-то, что, собственно, к тебе любимому не имеет прямого отношения. Речь идет о своеобразной оде — «Вчера отпет Кривулин, раком...» — впитавшей в себя и жанровое наследие XVIII века, и поэтические опыты некоторых современников. Конечно, нет возможности в рамках небольшого эссе подробно останавливаться на этом объемном стихотворении, хотя оно, думается, — одно из наиболее интересных и мастерских в сборнике. В нем вдруг обнаруживается парадоксальная вещь: ужас смерти меркнет и отступает перед какой-то мучительной ненужностью жизни, точнее, — перед разрастающейся пошлостью социальных связей, сетей, в которых трепыхается обреченная душа, не успевая зачастую отметить тот миг, когда нити вдруг ослабнут и повиснут:

— НЕ ВЗРЫВ, НО ВСХЛИП —
                          из книжной стенки
строка холодная слетит.
В земле промерзшей, близ Смоленки,
Лежи, лежи.
И он лежит.

Если бы не две последние строчки, перефразирующие обычное в таких случаях «спи спокойно, наш дорогой…», стихотворение превратилось бы в итоге в традиционную констатацию тщетности любых земных усилий и претензий пусть не на бессмертие, хотя бы на некоторую память, сожаление. Заключительные строки вдруг задают как бы еще одну координату, изымают нас, читателей, из бытового пласта и переносят в бытийный. Мы словно начинаем смотреть на происходящее извне и, что уж совсем дико, как бы «глазами» того, кто завис в промерзшем нечто, которое, к тому же, имеет точные ориентиры — «В земле промерзшей, близ Смоленки». Странно и дико, — но в рамках созданного в стихотворении контекста в этом скорбном «лежании» открывается что-то почти героическое и отнюдь не бессмысленное.

Еще одна любопытная деталь, обнаруживаемая «в отношениях» лирического героя книги со смертью, Богом. Папараций, конечно, не может не «взбрыкивать» и периодически бунтует против Творца:

Тщета, оболочка, психейный прикид.
…Вот боцмана дочка под юнгой юлит,
под окрики чаек пронзает их нож…
Ну что ж ты, Начальник, кровятину жрешь?!

Но все это так, больше по поэтической инерции. Претензии к Создателю были, как известно, у многих предшественников Владимира Бауэра: Лермонтов «богоборствовал», Маяковский «богохульствовал», словом, — традиция такая. А в качестве кощунственного образа пригодился орел из «Узника» А.С. Пушкина, точнее орлиная трапеза, которая из нейтрального сочетания — «кровавая пища» — натурализовалась в неаппетитную «кровятину» (замечу, что с грамматической формой слова тоже надо работать деликатно, иначе она навяжет вполне определенный словообразовательный ряд: кровят-ин-а — тухлят-ин-а). В целом же, наш современник, несмотря на безутешность собственного земного опыта, подобно таракану капитана Лебядкина, — «не ропщет». Просто жизнь ему пока не совсем безынтересна.

Рискну предположить, что «дорасти» до знаменитого «горлопана-главаря», обещавшего «раскроить» Всемогущего «отсюда до Аляски», Владимиру Бауэру мешает, так сказать, домашнее воспитание и природная незлобивость. Она, кстати, и спасает его поэзию от превращения в тоскливую блеклую порнуху. Мир, проступающий на желтой оберточной бумаге «Папа Рация», не имеет выходов за пределы обыденного социального ада. Отличительная же особенность стихов Бауэра заключается в том, что социальная несвобода человека проявляется в них, прежде всего, как сексуальная зависимость, которая обнаруживается, в том числе, в оформлении книги, нарочито повторяющем от страницы к странице варьирующийся фаллический символ. Впрочем, очень может быть, что в этих образах нет ни малейшего намека, но лишь нетрадиционное, необычное изображение невинного продолговатого растения — друга пустынь кактуса.

Неотступной «бытовухе» «Папа Рация», по большому счету, ничего не противопоставлено: скажем, мир неких общекультурных ценностей, которые, кстати, в книге Владимира Бауэра в значительной степени нивелируются. В частности вследствие того, что многочисленные прямые или косвенные цитаты из классической русской поэзии (Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Маяковского, Северянина, Пастернака, Олейникова и пр.) и разные устаревшие словечки и грамматические формы «времен очаковских и покоренья Крыма» вмонтированы в толщу современной сниженной и сленговой лексики (сдобренной для верности известным сочетанием трех букв). Формируемый таким образом внутренний контекст, конечно, по природе своей, — абсолютно эклектичен, но обладает некоторой субъективной целостностью как естественная речевая среда самого автора.

Однако, несмотря на переизбыток отмеченной выше житейской скверны в «Папа Рации», «отрыжки» при прочтении — простите великодушно! — тем не менее, не остается. Всё и все, в общем-то, на месте, — даже мякишев, стоящий со свечой у гроба Кривулина, «как х… с лопатой». Отчего так? Во-первых, всю эту разношерстую олейниковскую компанию случайных спутников и спутниц жизни, мелькающую на страницах книги, поэту как-то, по большей части, жалко — за их убогость, неприкаянность, обреченность. Поэтому сползания в банальный демонизм и противостояния толпе не получается.

Во-вторых, сквозь похмелье жизнетворчества, эстетику соблазнительности безобразного и пошлого в текстах Бауэра проступает нечто, близкое к тому, что мы обычно называем, чувством неловкости, а в расширительном смысле — стыдом или виной. Перед нами какое-то странное «разлагающееся» индивидуалистическое мировосприятие, носителю которого не просто тошно от самого себя, но как-то даже немного неловко за себя любимого. Более того, лирический герой «Папа Рация» начинает подозревать, что есть что-то еще помимо обесцененного, раздробленного современного существования. Точнее, даже не подозревать, а как бы припоминать нечто далекое, давно забытое. Воистину какая-то контрабанда привносится в постмодернистское наследие современной поэзии. Всюду такая тоска, настороженная, ждущая, что еще чуть-чуть и — не приведи Господи! — речь пойдет о духовности.

Что же касается новой поэтической книги Владимира Бауэра, то она оставляет весьма странное впечатление: до конца профессионально сделанных стихотворений почти нет, а книга — вполне состоялась.

И как послесловие — несколько замечаний по поводу заключительного стихотворения сборника — «Антидепрессант», в котором Владимир Бауэр сознательно проговорился о самом сокровенном и кощунственном. А именно: зачем нам вообще вся эта галиматья типа «эркер кафка тахта далида зараза», т.е. искусство. Вопрос непраздный, хотя в тесте наблюдается некоторая путаница и подмена понятий. Грань между массовым искусством и искусством, так сказать, элитарным (а таковым в последние десятилетия ХХ века считался именно постмодернизм) стирается окончательно. Музу, как путану Маню, «нынче можно… раздеть до нитки». Поэты снова зовутся бардами, правда, в наши дни «барды-то все гитарные». Да и Кастальский ключ иссяк и нечем утолить поэтическую жажду. Осталось только перетасовывать одичалые слова, которые сами по себе, пожалуй, что-то и означают, и как бы невзначай собранные вместе даже на что-то намекают, но, безусловно, не способны воссоздать целостное смысловое пространство. А без такой целостности как-то не живется и уже совсем не развлекает мнимая этическая и эстетическая свобода постмодернизма. Может и забавно прочитать или услышать нечто на подобие:

оратор лайла магма рапира колко
качка кишки ча-ча-ча окорок карапузика

Но если вдруг обнаруживаешь, что общие тенденции в искусстве стали вдруг общим состоянием жизни, твоего сознания и судьбы со всей их фрагментарностью, случайностью связей, относительностью всего и вся, то — простите — «хреново» становится, и «десны жухлые, нёбо в коросте. Речью / исковерканы губы».

Кажется, лирический герой «Папа Рация» не очень понимает, что настоящее искусство уж точно не антидепрессант. Впрочем, его также нельзя назвать ни элитарным, ни массовым. Оно открыто для всех, но далеко не все испытывают в нем осознанную потребность. Искусство — не просто набор имен, идей, ассоциаций, «проросших» в жизнь того или иного ценителя, — это некое единое духовное поле, область смыслов и абсолютных ценностей. Оно не может заменить собою жизнь, не может стать целью жизни, но оно способно прояснить смысл общечеловеческого существования и сообщить ему реальную полноту. Искусство, поэзию наивно вопрошать: «Что ты можешь взамен мне?» Ничего, кроме возможности держаться на плаву, не проваливаясь окончательно в мерзость нашей социальной тусовки. Ничего, как результат. Только мгновения «биения сердца, крови шуршанье, ласки тоненьких пальчиков, негу, шёпоты, придыхания знаки». Что само по себе не так уж мало, хотя потом вполне способно обернуться каким-нибудь пьяным наваждением. Словом, гарантий никаких, как с Творцом. Хочешь — верь и старательно «делай дело рук своих», а не можешь — «выдувай модус ответа» и перебирай заклинания: «визави мериме гаага колокол сносно». В общем, действительно, «сносно, снос, sos».



НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey