ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



Человек, только начинающий любить поэзию и пытающийся сориентироваться в современной русскоязычной лирике, находится в весьма затруднительном положении. Он напоминает заблудившегося в лесу, который не в силах определить верное направление и бросается туда-сюда, либо — упрямо идет только в одну сторону в надежде, что произвольно выбранная им дорога куда-нибудь да выведет. Но — как и в дремучем бору — в отечественной словесности рубежа ХХ — ХХI столетий есть надежные ориентиры, о которых нельзя не знать. Один из таких ориентиров — стихи поэтов «петербургской школы», которую сегодня представляют Александр Кушнер, Алексей Пурин, Алексей Машевский, Давид Раскин, и другие. К счастью, все перечисленные авторы продолжают писать и публиковать свои произведения. Так, весной этого года петербургское издательство «Файнстрит» выпустило в свет очередную — шестую по счету поэтическую книгу Алексея Машевского «Пространства и места».

По сути, это — избранное, своего рода отчет о работе за четверть века. Прежде всего — отчет стихотворца перед самим собой, ведь потребность время от времени останавливаться и оглядываться назад, отлистывая страницы своей литературной биографии до точки отсчета — необходимое условие для дальнейшего движения вперед-вверх.

Отнюдь не все тексты, помещенные в книге, знакомы читателю. Например, ни в один из предыдущих сборников Машевского не вошел его первый лирический цикл «На стройке». Напечатанные в «Новом мире» в 1987 году, стихотворения этого цикла предстали перед читателями в несколько измененном виде, утратив свою первоначальную строфическую структуру. Между тем, Машевский всегда придавал большое значение именно принципу членения текста, принципу, от которого напрямую зависит ритмика и смысл стихотворения.

Новая книга позволяет проследить, как эволюционирует стиль и поэтика Машевского, со временем пришедшего к четкой строфике и строгому ритму. Но главное, с первых стихотворений отличавшее его лирику, осталось. Это главное — интонация. Общий колорит опубликованных текстов порой напоминает пастели современного петербургского художника Владимира Паршикова (к слову, ему посвящены одни из лучших стихотворений книги). Автор избегает словесного «битья наотмашь», внешними эффектами он жертвует ради смысловой тонкости и глубины, доступных лишь читателям с развитым поэтическим слухом.

Формируя текстовый корпус новой книги, автор не мудрствовал: главный структурообразующий принцип здесь — хронология появления на свет стихотворений и циклов. «Восьмидесятые», «Девяностые», «Новый век» — вот три главы, на которые делится книга.

Даже бегло просматривая «Пространства и места», нельзя не отметить очень важную особенность поэтического мышления автора. Это — ориентация на крупные лирические формы. Мыслить циклами и даже целыми книгами Машевский начинает сразу. Жизненный фон, тематику, направление подсказывает сама жизнь. Поводы писать стихи подворачиваются сами собой: работа в НИИ, лечение в больнице, рождение сына, путешествие за границу, посещение выставки — внешняя биография автора не изобилует особенно «яркими» эпизодами. Однако Машевский тем и отличается от большинства и простых, и пишущих смертных, что почти в любом жизненном проявлении он усматривает вызов себе — как человеку, работа которого заключается в извлечении смыслов.

В самых ранних стихах ощущается влияние учителя — Александра Кушнера, особенно там, где взгляд молодого поэта останавливается на конкретных предметах эмпирически познаваемого мира. Например, аквариум в механической мастерской или (если говорить об объектах одушевленных) — на коллеге по работе, каком-нибудь Пал Палыче. Как правило, мысль поэта отталкивается от чисто бытовых, «житейских» моментов и проходит путь от конкретики существования к широким философским обобщениям.

Новой книге предпослан эпиграф из Державина:

Задумчиво, один, широкими шагами
Хожу и меряю пустых пространство мест…

Если взять это двустрочие как ключ ко всей книге, первой в голову приходит вполне абсурдная мысль: всё написанное Машевским (то есть увиденное-услышанное-пережитое-подуманное-выстраданное) замешано у него на ощущении пустоты. Или, если смотреть проще, накопившиеся за четверть века тексты вызывают у своего создателя данное ощущение, что называется, постфактум. Действительно, что значит «пустых пространство мест»? «Да, это было, — как бы говорит поэт, — но всё это прошло, оставив по себе лишь воспоминания о времени и месте». Если читать книгу как глобальный поэтический дневник, отражающий факты жизни и мысли автора в хронологическом порядке, такой вывод был бы вполне приемлем. Но перечтем державинскую «Задумчивость», начальные строки которой открывают книгу Алексея Машевского. О чем это стихотворение? О духовном одиночестве художника, преодолеваемом при помощи Памяти и Любви. Пустыня человеческого существования беспредельна,

…Но нет пустынь таких, ни дебрей мрачных, дальных,
Куда любовь моя в мечтах моих печальных
Не приходила бы беседовать со мной.

Любовь здесь — сущность универсальная, то есть всеохватывающая и смыслообразующая. И едва ли мы ошибемся, сказав, что новая книга петербургского поэта и как целое, и в каждом из составляющих ее текстов — о Любви, то есть о тоске-к-истине. Избранное есть избранное, подчас читатель не вправе ожидать от собрания сочинений того или иного автора тематической, стилистической и идейной цельности. Но Машевский на протяжении всего своего путешествия в «страну Поэзию» остается верен самому себе, и что самое главное — каждое его стихотворение есть попытка извлечения смысла из того, что предлагает ему действительность. Это своего рода лирическая герменевтика, исходным материалом для которой является сама жизнь, подсовывающая пишущему субъекту то радость, то разочарование, то встречу, то расставание.

Уже судя по названиям двух последних книг Машевского, поэт определяет местонахождение своего лирического субъекта вне времени и пространства. Разумеется, не в буквальном, не в физическом смысле. Постепенно, от стихотворения к стихотворению поэт подходит к рубежу, за которым его ждет иное видение мира. Мы становимся свидетелями того, как земной человек начинает ощущать себя как бы вне привычной нам нам метрики. Точнее, этому человеку удалось достичь такого духовного возраста, когда он начинает отчетливо ощущать себя одновременно в двух измерениях — в пространственно-временной протяженности и вне нее, то есть в вечности или, если угодно, в истине (для Машевского это — запредельное смысловое поле, область высших ценностей, нечто близкое к миру платоновских эйдосов). Трудно сказать, что это — бремя или счастье, скорее всего, и то, и другое. Ведь ни в чем нельзя быть уверенным до конца — ни в действительном существовании континуума, ни в реальности трансценденции. Причем, поскольку человек — существо «пограничное», принадлежащее сразу к двум мирам, он (осознанно или нет) стремится сохранить прочную связь с каждым из них. Собственно, эта проблема — проблема антропософского двоемирия и лежит в основе творчества Алексея Машевского.

Вольно перефразируя известную поговорку и не менее известный афоризм, скажем: новое — это продолжение старого другими средствами. Чуткий читатель, хорошо знающий творчество петербургского поэта, будет вознагражден радостью узнавания — захочется перечитать не только его предыдущие книги, но и всю русскую поэтическую классику. Стоит ли еще раз говорить, что в наши дни верность классической традиции стихосложения и стихопонимания — такая же смелость, как во время оно — футуристическая эксцентрика. Причем Машевский отнюдь не отказывается от экспериментирования. Вопреки поверхностному суждению ряда специалистов по поэтическому ремеслу, ему отнюдь не чужда «словесная алхимия», если она ведет пишущего по пути поиска философского камня (да, поэзия, в понимании Машевского, есть прежде всего способ приближения к высшей подлинности, и это накладывает на стихотворца особую ответственность). Поэт ищет (и находит) новые интонации, образы, формы мысли. Результаты творческого опыта видны и на уровне ритмических ходов, например, в «Балтийских песенках»:

Хорошо тут бродить. Улочки, лавочки,
В полдень воздух и свет слабо касаются.

Впрочем, подчас довольно трудно уловить приметы новизны на уровне строки, строфы или даже целого стихотворения. Новизна в творчестве Машевского — суммарна, она определяется в масштабах всей его поэтической системы. И главное здесь — не стилистическое или интонационное новаторство, а настоящий мировоззренческий прорыв, заключающийся в преодолении лирического (и собственно человеческого) эгоцентризма, казалось бы, основного качества лирики как таковой. Перед нами наглядное подтверждение гегелевской диалектики: лирик остается лириком, и в то же время выходит за пределы своего лирического Я.

Новая книга, как и все частично вошедшие в нее предшественницы, получилась достаточно цельной. Стихотворения здесь словно шестеренки большого и сложного механизма: одно приводит в движение другое. Между тем, по мере последовательного прочтения сборника мы видим, что каждый отдельный лирический этюд уже не так остро нуждается в «сцепке», «подсветке», в перекличке с другими, обретя собственное звучание, свое «автономное» бытие. Это особенно очевидно при сравнении последних циклов (даже, например, «Британского гербовника» с его четкими историко-географическими контурами) с «Летним расписанием» — дебютной книгой Машевского. В данном случае ослабевшая зависимость от «циклического» стиля поэтического мышления — бесспорный признак перехода на новую ступень творческой эволюции («циклизм» Машевского достиг своей вершины уже в квазипоэме «Тристан»).

Но главная ценность книги состоит в вещах, находящихся вне литературы как таковой. Причем заявленная поэтом проблематика не отличается особой новизной, она, в сущности, вечна. Изменился лишь угол зрения, изменился сам человек, по-прежнему размышляющий о жизни и смерти, о добре и зле. Иными стали взаимоотношения поэта с действительностью и одной из форм ее существования (или, точнее, восприятия) — временем. Время здесь — синоним земного бытия, метафора дольней, преходящей жизни. Когда человек с головой погружен в шумящий поток Хроноса, его жизнь отрывиста и переменчива. Одни впечатления сменяются другими, третьи спешат расчистить себе место. Но постепенно душа перерастает самое себя и обретает способность хранить в себе всё, что оказывается важным.

Практически каждое стихотворение книги проникнуто экзистенциальной тоской, горьким сознанием конечности всего того, что наполняет человеческую жизнь. Увы, лишь

То, что не началось, свободно
От ожидания
Конца…1

Но всё, о чем пишет Машевский, как раз началось и есть, и значит, обречено на исчезновение. Среди кандидатов в небытие — любовь, благо, красота. Но исчезнут ли они навсегда или им суждено иное, «посмертное» существование? Этот проклятый вопрос почти в каждом стихотворении звучит, как долгое эхо. Лирический субъект книги то обреченно констатирует безысходность существования (С облегчением думаю, что и мне// Уже всё равно), то видит что-то там, за гранью:

Кто мы здесь? — случайные свидетели?
Но тогда зачем глядят на нас
Сверху, словно ждут, чтоб им ответили,
Пристальные миллиарды глаз?

Этот дуализм присутствует и в ранних, и в поздних циклах. Между тем, разница между юным и зрелым поэтами, как бы передающими друг другу эстафету, всё-таки чувствуется. Сопоставить хотя бы два стихотворения — «Так к сорока пяти…», в котором лирический субъект, ужасающийся абсурду бытовой детерминированности, видит себя живым мертвецом, привидением; и грустное, но куда более теплое «Так устал…А всего только сорок три!». И то, что окружает поэта, даже если и раздражает его, вызывает уже не слепое отторжение, «тошноту», но стремление удержать при себе, в себе:

Мне б хватило, право, того, что есть,
Но и это попросят же ведь отдать.

Чем ближе человек подходит к тайне вечности, тем более зорко и любовно вглядывается он в предметы и явления этого мира. И пусть не каждому дано «так слышать, так видеть, как Фет-пантеист», но фетовская «детская пристальность», вопреки мнению лирического субъекта, по-прежнему свойственна и ему (чего стоит мертвый кузнечик, зарытый в Лисьем Носу маленьким трехлетним человеком, не подозревавшем о своей смертности). Но всё-таки в поздних стихах Машевского есть какая-то печальная, пусть и просветленная, отрешенность от земной юдоли. Не так уже волнует встреча с Парижем, и дело тут, конечно, в возрасте, но не о старении сердца, не о притуплении чувств идет речь:

Нет, нет, не равнодушие, а просто
Твоя душа своих пределов роста
Наверное, достигла, и теперь
Ей некуда девать уже избыток
Благословенных встреч, любовных пыток,
Запечатленных памятью потерь.

Впрочем, читая «Британский гербовник», понимаешь, что Психея-жизнь, в отличие от ее биологической оболочки, от тела, якобы «задавшего рамки душе», наверное, имеет куда более долгосрочную программу саморазвертывания. Она принимает в себя и делает частью себя гораздо больше того, что может вместить рассудок.

Главный персонаж книг Алексея Машевского предстает на их страницах своего рода очарованным странником, глядящим на мир отстранённо и остраненно. Мотив путешествия пронизывает весь сборник «Пространства и места», причем не только потому, что значительная часть его написана на основе впечатлений от поездок автора в Европу. Поэт — всегда путешественник, для него туристическим объектом является прежде всего собственная страна, из которой, правда, нельзя уехать, даже пересекая границы. И которую нельзя разлюбить, даже убеждаясь в ее никчемности и обреченности:

Несется радостно в провал
Русь-птица-тройка-громыхалка.

Но Европа — это метафора волшебного сна, Эдема для души, измученной в земной юдоли извечной российской «тоской по мировой культуре». И вот, перед нами, словно чудные миражи, возникают итальянские фрески, соляные подземелья Велички, «зеленый сумрак Нотр-Дама», «Британия-островитянка» с ее Стоунхенджем и шекспировским «Глобусом». Европа для Машевского — понятие не географическое. Маршрут странствия, в которое он приглашает своего читателя, проходит не в примитивно-плоскостном, а в многомерном культурно-историческом пространстве. Потому-то, например, в Праге мы встречаем не только игольчатые шпили соборов и ратуши, не только магазинчики с богемским стеклом, но и Рудольфа II, и Яна Гуса. Но и это не главное в путешествиях героя книги. Тур по Европе — еще одна метафора. Любое путешествие заканчивается возвращением домой, и здесь странник оказывается застигнутым врасплох. Вернувшись из грезы в реальность, он потрясен и подавлен. И единственное, что ему остается — быть мужественным, чтобы не разучиться любить и верить. Как ни парадоксально, но именно эти навыки в первую очередь необходимы жителю гибнущей цивилизации.

Россия — Атлантида, материк,
Готовый, чтоб над ним сомкнулись воды
Истории…

Книга Машевского — свидетельство, обращенное неизвестно к кому из глубины настоящего. Это современная «Беседа разочарованного со своей душой». Невероятно трудно жить и писать с осознанием обреченности всего, что так дорого — земной любви, родной культуры, языка. Но возвышенная готовность служить им — это не слепая, самоупоенная решимость Сизифа из известного эссе Альбера Камю. Вопреки всему герой «Пространств и мест» не становится похожим на человека абсурда. В отличие от последнего ему дано «видение невидения», возможность поднимать себя за волосы и моментами выходить за пределы конечного существования, за грань обыденности и соответствующего ей мышления.



Примечания:

1 Обращаю внимание, что в слове «началось», конечно, нет смещения ударения на первый слог. Ритмический рисунок, заданный в первой строфе —

С утра лежать, лежать в постели,
Щекою и губой —
В подушку, чтоб не овладели
Дня призраки тобой —

заставляет прочитать синтагму «То, что не началось» как одно слово с восходящей интонацией и ударением на последнем слоге. В данном случае перед нами характерный для поэтики Алексея Машевского ритмический ход, требующий от читателя развитого поэтического слуха.



НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey
Rambler's Top100    Яндекс цитирования    Рейтинг@Mail.ru