ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

 

 

Сорок пять

 

1.

Зима затянулась, давно надоевший снег

мерцает под мерзлым небом, мерцающим, втайне, тоже.

Март похож на январь в Европе, на март у гипербореев –

с безмолвной стражей сугробов и скрежетом коньков на катке,

где вечность назад я гнал по льду свою шайбу,

с великолепным грохотом ударявшуюся в дощатую изгородь,

и, прозрачными уже вечерами, далекие отсветы города,

как отсветы будущего, о котором никто не думал,

ложились на летящие лица, на окружные крыши.

 

2.

Когда я родился, мир был совсем другим,

уже, но едва отошедшим от оторопи. Никита

Сергеич дубасил своим башмаком, торопясь

забить еще один гвоздь в гроб отца и учителя.

По ту, верней эту, сторону занавеса уже начинались хиппи,

кончались битники, Кеннеди ехал в Даллас.

Носили нейлоновое, верили в будущее, путались с шириною

брюк. Вспомним также остроту, высоту

дамских бюстов, взлетающие прически.

 

3.

Все прочее было круглым, как было и в предыдущую,

добродетельную эпоху: на фоне ее колючей

проволоки. Круглые абажуры, крутые крыши «Побед».

Не забудем и «Волгу» с оленем на бескрайнем капоте,

сплошным передним сиденьем, мягче которого потом уже не бывало,

ручкою передач на руле. И в пустом парадном пространстве

дядей Джо построенного проспекта, вдруг –

лошадь с телегой, мужик в телогрейке,

теребящий вожжи, уезжающий в никуда.

 

4.

Еще были живы те, кто помнил иное время,

до всех кровавых свершений, еще писались последние

воспоминанья о Павловске, в Париже была Россия,

и чистый прощальный голос проходил сквозь рок-н-

рол, треньк гитар, сообщенья о спутниках,

кружившихся все быстрее. Зима затянулась. Снег

любой ландшафт превращает, как известно, в страницу,

переведенную с русского. Примеряя

к себе и друг другу цифры четыре, пять,

 

5.

я смотрю в окно, как на те сугробы, на эти

черные ветлы, тихий изгиб реки,

двуглавый собор над черепицей и путаницей

красных крыш, в белых пятнах. Когда я родился, мир

был другим, таким же, был сам по себе, был чем-то,

чего мы, в общем, не понимаем. Я застал лишь его

остатки. Понемногу взрослея под сенью

безнадежных бровей, я все дальше

уходил куда-то в сторону, как строки, слова, следы.

 

 

 

***

А.О.

 

Тосковать по тебе, целый день изучать расписанья

поездов, самолетов – которые в нашей судьбе

так участвуют, как в ней и боги, наверное, сами

не участвуют, что им до нас, тосковать по тебе,

 

и смотреть на белесое небо в осенних разводах,

и на мокрые статуи в парке, на этих беспечных богов,

что, конечно, свели бы нас вместе, когда б им угодно

это было, быстрей самолетов, скорей поездов,

 

и под сенью огромной, щербатой и матовой Музы

тосковать по тебе, не моля никого ни о чем,

вспоминая тот жар и тот взгляд, потрясенный и узкий,

твоих глаз с их тигриным, почти нестерпимым огнем.

 

 

Мост

 

Его нет, когда мы летим по нему, он вдруг

становится, когда съехав с автострады, мы под

ним выходим из машины. Его

быки глядятся в воду, склонив

небо над нею.

 

Здесь, где римляне плыли на узких своих галерах,

мир превращая в город, где монахи варили пиво

и верили в Аристотеля, где купцы

из Киева торговали

мехами, рабами –

 

здесь холмы и долину берет он в свои бетонные

скобки, с тевтонской яростью перелетая

из прошлого в будущее. Река

оробев протекает сквозь

его отраженье,

 

тихонько всплескивая руками своих русалок.

Он слишком огромен для этого мира. Сей горний

гул говорит не о прощенье и не

о любви. Валькирии мчатся

и Перуны проносятся

 

над нашими оглушенными головами, над ни

в чем неповинными вербами с их голубыми

и белыми кошачьими лапками на

воскресном, влажном,

весеннем ветру.

 

 

 

 

Дождавшись варваров

 

Мы выжили. Уже весна,

песок и пыль на тротуарах,

и даль прозрачная видна

в проемах чудотворных арок.

 

Не слышно выстрелов, гремит

лихая музыка повсюду.

Недоубитых Аонид,

опять готовых верить чуду,

 

четырехстопный ямб, как встарь,

влечет и нежно оживляет.

Тепло. Бензиновая гарь

над городом тихонько тает.

 

И варвары проходят, не

дивясь, по набережной, мимо

все тех же сфинксов, в том же сне,

с улыбкою неисследимой

 

глядящих – прямо в никуда,

где вековые отраженья

не в силах унести вода,

в своем торжественном стремленье.

 

И – эхо пролетевших бурь

(мы их, увы, призвали сами),

и флорентийская лазурь

над петербургскими дворцами.

 

 

 

 

Шагающий египтянин (5 династия)

 

Denn da ist keine Stelle,

die dich nicht sieht…

R.M. Rilke

 

Его присутствие ужасно.

Он здесь, как мы с тобою не

умеем быть, как мы напрасно

стараемся в скользящем сне –

 

быть, в этом сумрачном пределе...

Он здесь, как будто он всегда

здесь был – а он и в самом деле

здесь так давно, что города,

 

с их площадями, их церквами,

музеями, в которых он

бывает выставлен – едва ли

пред этой бездною времен

 

не начинают гаснуть, таять,

иль так нам кажется – и вдруг

сквозь них всегдашняя, нагая

видна земля, и лес, и луг.

 

Куда идет он? Мы не знаем.

Он так уходит в никуда,

как будто там, за самым краем

земли – другие города,

 

где все другое, все иначе,

где мы другие, мы не те,

кто здесь стоит, так мало знача

в своей привычной пустоте.

 

А пустота в его глазницах

нас видит, и его рука

легко летит, и вдаль стремится,

в ту даль, что вправду – далека.

 

Так быстро он уходит, что мы

уже глядим ему вослед,

в тот мир, воздушный и огромный,

где он всегда и где нас нет.

 

 

***

И даже не то удивительно, что я сам,

когда-то клавший на рельсы большие гвозди,

чтобы колеса отходящей от станции

 

электрички сплющили их в подобие ножика,

сижу и пишу сейчас все это, называя

себя собою, как называл я

 

себя в тот летний, нежаркий, долгий,

с облаками над насыпью, день, когда я

в сухой и серой траве, среди

 

камней, кульков, обрывков газет, искал

но так и не нашел отлетевший

неизвестно куда, блеснувший

 

и звякнувший обо что-то железное, гвоздь, и даже

не то, что он лежит еще, может быть,

где-то там, в траве, под насыпью и облаками, но что-то

 

совсем иное, конечно же, удивительно,

чему я и тогда уже удивлялся,

поднимая голову, прислушиваясь

 

к издалека нараставшему шуму другого поезда.

 

 

 

Свет за деревьями

 

The bed, the books, the chair, the moving nuns…

Wallace Stevens

 

Но каждый день был каким-то и каждая

ночь какой-то, бессонной, безлунной,

и сиделки совсем не сидят, но подходят, уходят,

и склоненные лица выступают из сумрака, склянки

блестят на столике, собирая остатки света,

 

переходящего в тот же сумрак, но каждый

день был, конечно, каким-то, счастливым, ненужным

или зимним, и никто никогда их не вспомнит,

не сочтет их, и стараться не стоит, но все-таки

они были, все они, с их туманом, их мокрыми ветками,

 

их листьями в лужах, их теплом в рукавице,

их теченьем, их стеканием к вечеру, ожиданьем

чего-нибудь, телефонного звонка, телефоном

у зеркала, и зеркалом в ванной, ни в том, ни

в другом, ни в каком ничего уже больше не видно,

 

и неважно что больше не видно, но видно

далеко и все дальше, в глубь улиц, где кто-то

еще идет и уходит, всегда уходит, все дальше

от этой комнаты, койки, этих склянок на столике,

этих звуков за стеной в коридоре, шагов, уходящих

 

по коридору все дальше, по улицам с их облаками

и крышами, с их мокрыми крышами, их круженьем

птиц над мокрыми крышами, с голубями и галками

в парке, расхожденьем дорожек, тропинок, и все это

было, и звуки гаснут, и боль остается, и были,

 

конечно, станции, станции, их названья, никто их

уже не вспомнит, безымянные станции, до

которых уже не добраться, а как хотелось бы, не

дойти по снегу, не доехать на поезде, поезда,

конечно, все-таки, были, товарные, темные, надписи

 

мелом на стенах, уже не прочесть их, сиделки

никогда не сидят, все уходят, все дальше,

и военные поезда, эшелоны, и красные, острые

стрелы, как больно, и слова уезжают на стенах,

слов не слышно, уже не расслышать, но каждое

 

было, было сказано кем-то и значило что-то,

и каждое утро было добрым, недобрым,

дождливым, и собака была с перевязанной

лапой, и сиамская кошка, когти, царапины, царский

подарок, и всегдашнее ожиданье чего-нибудь,

 

телефонного звонка, телефон был в прихожей

у зеркала, и зеркало было в ванной, страшнее

когда не ждешь ничего, когда нечего, все

так тихо, так неслышно подходят, как кошки,

эти сестры, сестры, эти братья и сестры, сестрицы,

 

не сердитесь, поезда все же были, военные,

были мирные эшелоны, товарные, никуда, ниоткуда,

все молчит, все смолкает, все безмолвно, как мел,

как надпись мелом, как мел на дне чайника,

чай был горький, был сладкий, был сахар,

 

было счастье, оно все-таки было, так много

было счастья, как сахара в чае, да что ты,

столько сахара, разве можно так много, не так,

все всегда было, в общем, не так, были склянки,

были склянки, стеклянки, стаканки, и слов не

 

расслышать, все смолкает как мел, все молчит,

как мыло, замело, заметало, неважно, но видно

далеко по-прежнему, далеко и все дальше,

и город, в который всю жизнь так хотелось

поехать, поднимает свои башни над склянками,

 

свое темно-синее небо над склянками, свои башни

на темно-синем небе, вот они, все-таки,

и ветки на небе, и конечно же свет за деревьями,

этот свет за деревьями, вечером, в сумерках,

по дороге куда-нибудь, он был, были станции,

 

были названья станций, были ржавые буквы

и треснувший асфальт на платформе, был ветер,

был шарф, я люблю тебя, я тоже, был царский,

пускай царапины, но царский подарок, как жалко,

что дарить уже некому, прощать уже некого, все

 

ушли, все уходят, все дальше, все яснее от этой

койки, комнаты, и звонка не дождешься, дождаться

звонка бы, телефонного, неважно какого, все тихо,

все тише, все становится крошечным на краю

зренья, в глубине этих улиц, но каждый, конечно,

 

день был все же каким-то, бесконечным был каждый,

и все это длится, длится, никогда не кончается,

и башни над склянками, и военные эшелоны, любить

так просто, и листья в лужах, и станции, и слова,

и свет, и свет, и конечно же свет за деревьями.

 

 

 

 

Никуда, ниоткуда

 

Слишком холодно, чтобы сказать весна

наступила. Просто время сирени. Смятенье

сирени под всклокоченным небом. Лохматые,

как дворовые псы, облака, их беззвучная

драка над нами. Свора, свара: идешь,

повторяешь. Про себя, просто так. Все вообще

просто так, ни о чем. Просто время

сирени. Просто время уходит, не глядя,

под всклокоченным небом, никуда, ниоткуда.

 

 

 

***

The art of losing isn't hard to master.

Elizabeth Bishop

 

Уже прошлое похоже на материк,

обведенный фламастером, cо штрихами

дождя на западе, пустынями на востоке.

Но еще мы собираем сумку и едем в город,

где до сих пор не бывали. Солнце

бежит по каналу вдоль темных лодок,

 

дворцов, атлантов, глядящих с грозной

улыбкой в ту сторону, которая нам не зрима.

Часы на башнях отсчитывают чужое

время, время трамвайных, кофейных, узких

улиц, бутылок в баре, официанта

в проеме двери, со скрещенными руками

 

и в белом переднике, цезарей, конных статуй.

Вряд ли все уже было, но было все же

уже так много, что бывшее уже больше

нас. Мы сидим снаружи. Приморский ветер

колеблет салфетки, страницы. Что там,

за обведенными берегами? Громады

 

какого света? Чьи голоса там, чьи тени медлят

в тех дальних рощах, в тех чащах, кущах?

Они говорят друг с другом, увы, не с нами.

Голуби и мопеды на площади поднимают крик,

урчат, кудахчут. И девочка через площадь

бежит вприпрыжку навстречу всей своей жизни.

 

 

***

Сквозь безразличие мира стихи

проходят, как мы сквозь

город, в котором

у нас нет ни знакомых, ни даже

воспоминаний.

 

Деревья не шумят нам навстречу,

и пригоршни солнца не нам

бросают окна. Никто

не видит в нас нас

самих. Мы не знаем,

 

зачем мы здесь, но мы здесь.

Мы сидим в кафе на площади или

в саду, на леопардовой шкуре

скамейки. Стихи

сквозь безразличие мира

 

проходят крадучись. Их

следы остаются в нем, как вот эти

большие чьи-то

следы на песке среди

оберток, окурков.

 

 

 

***

И всегда желанье уехать на самый бескрайний край

земного света, в Ирландию, к черту, к морю,

увидеть каменной Коннемары убегающие болота,

рыжие склоны гор под тысячеглавым небом.

 

Это место с чужой судьбой, безразличное к той, с которой

ты сюда приезжаешь, к сидящей с тобою рядом

в машине, напрокат взятой в Голвэйе; впрочем тот, кто

в начале жизни так верил в судьбу, в движенье

 

смысла во времени, в том времени и остался.

От него самого осталось, может быть, только желанье уехать

на самый бескрайний край, где света много, увидеть

эти стены из плоских камней, это море, сияющее за ними.

 

 

***

Всегда очень прямо – и даже

склоненные ветром – стоят

деревья. Так прямо, как мы

хотели бы, как мы очень редко

 

стоим перед ними, перед

тем, что за ними, вокруг них,

вокруг нас. Знаешь, здесь без тебя

ничего, в общем, нового. Осень

 

уже кончается, уже только белые

шарики на черных ветках, но снега

еще нет. Все раскрыто

настежь. И так же

 

прямо, склоненные ветром,

стоят деревья. Так прямо, как мне

не выстоять перед этой,

огромной, без тебя, пустотой.

 

 

 

***

Где-то север, где-то Оять,

где-то Ладога, и Свирь.

Чтобы сердце успокоить –

синеглавый монастырь.

 

Там я ехал, там ты едешь,

там, все дальше, без меня,

там, где белые медведи

под уздцы берут коня.

Там текут живые реки,

льдам и снам обречены.

Там с кайлом ходили зеки,

дети ласковой страны.

 

Ходят люди, ходят тени,

ходят призраки и сны,

убиенных поколений

ходят гордые сыны.

Славной вохрою бессменной

восседают валуны.

 

Куполов сияет злато,

облаков горит рядно.

Будет музыкой когда-то

все вокруг озарено.

Будет словом все раскрыто –

в дивных отблесках окно –

будет золотом расшито

чистой жизни полотно.

 

Будет небо, будет нега,

будет воздух и простор,

с полузвука, без разбега

самый главный разговор...

 

Из каких небесных ризниц

выходя на светлый двор,

будут все мгновенья жизни

на тебя смотреть в упор.

Все, что мы любили прежде,

будет снова, навсегда.

Неизбывнее надежды

эта серая вода.

 

 

 

 

 

 

Поезд во Франкфурт

 

Все печально, говорил принц Гэндзи, и даже

эти прозрачные листья, эта белая, розовая

россыпь веток. Потому что весна говорит мне

об осени, о течении времени, потому что

цветы облетят и листья увянут. Монах же думал

о том, что лежит за словами, которые

он мог бы сказать в утешенье, которых

он потому и не сказал в утешенье, о том, что

за всеми словами и мыслями, листьями, ветками,

лежит или, может быть, думал он, движется,

как и мы, приближаясь, скользя, проплывая

сквозь распахнутый светом ландшафт, где цепочки

деревьев разбегаются по косогорам, и легкое

облако взлетает над колокольней, холмы

исчезают в сверкающей поволоке. Машины

не поспевали за поездом, в окнах через

проход, куда вывозили уже на колесиках

чемоданы, выносили сумки, был город,

большие башни на солнечном горизонте.