ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

1. PATTERN [1]

 

«Осень» – подумал Петров, на этом мысль у него закончилась. «Продукты подорожали» – в замешательстве подсказал себе Петров, и снова продолжения не последовало: никогда ни о чем таком он не думал. Вдоль штакетника прошла старуха с прозрачным пакетиком в руке, завернутые в шершавую промаслившуюся бумагу в нем лежали две селедки. Петров глубоко вздохнул и стал смотреть, как по небу ползет светлая черта.

 

* * *

Когда листья сорвало и унесло и все предстало как есть, в Петрова вошла жизнь старухи с селедками. И прибавилась к Петрову. С ним такое бывало неоднократно. Поначалу он от непрошенных вторжений страдал и досадовал на внутреннюю душевную дезорганизацию, а потом привыкал к тому, каким становился. Впервые это случилось с Петровым в давние времена, когда они ехали в пригородном поезде среди бедной местности: проем двери в грохочущий тамбур осветил утренний белесый размытый, какой-то застиранный, свет и боком в вагон вступила нищенка с палкой и котомкой. Ее печеное, не существующее, личико окутывал темный хлопчатобумажный платок, темное пальтишко на вате бугрилось. Ничего необычного в такой фигуре и виде не было: в те бедные времена мало в ком была внешняя добротность. И Петров очень долго не знал, что он эту нищенку запомнил.

 

А потом Петров жил и с ним случалось разное, но однажды когда он шел по сизому, кустившемуся пучками, ковылю вдоль морского берега и вокруг было много пустого воздуха, от колющих и режущих травинок, песка и воздуха в Петрове явилось ощущение самовластия. И необыкновенной полноценности. Просто все есть и ничего не надо. Но затем количество блаженства сильно превысило норму и съело самого себя, а в Петрова, по контрасту, вошло что-то чужое и печальное: три старухи с заплечными кузовами проходили по некошеному лугу. Исхудавшими темными ручонками они вколачивали в землю суковатые палки. Старухи уходили в правый верхний угол временного и пространственного интервала, двигаясь против ветра, и он вздувал сзади пузырями ситцевые юбки и делал согнувшихся старух похожими на двугорбых верблюдов. Петров не успел ни удивиться, ни задуматься об увиденном, как ситцевые горошки метнулись в правом верхнем углу поля зрения, и их не стало, а на этом месте задрожала перламутровая растушевка.

 

Ну, само собой, Петров знал, жизнь это много разных картинок памяти, которые, являясь без спроса и аргументов, толкаются и мешают друг другу. И каждая по-своему убедительна. Вот, как сейчас, совпал очертаниями внешний рисунок моря с лугом, – композиционный пустяк! – Петров всего лишь голову немного назад откинул, и от этого линия горизонта приподнялась, и предстало – возможно! кто знает! – откровение уму и сердцу! Тем не менее, Петров все равно заподозрил, что это рефракция. Потому что, спрашивается, какие – такие, вообще, старухи? И отчего без явных причин ему сделалось как-то не по себе: не оттого ли, что всякий вид с высоким горизонтом, вбирающий много земли, невесел? Эти и другие мысли приходили в голову Петрову, и так бы и теряться ему в догадках, если бы не вспомнилось неожиданно: троица на полустанке обнимала миски с отварной картошкой возле внезапно оцепеневшего брянского поезда. Старухи – так показалось Петрову – выглядели на одно лицо. В точности как промелькнувшие в окне вагона деревья выглядели одним деревом, вобравшим в себя свойства всех промелькнувших деревьев. Ни дерева, ни лица он не запомнил. Лакуну в памяти заполнял струящийся над картошкой и темными худенькими руками блаженный запашистый пар, затмевавший старухам грудь и шею и таявший около спрятанных под косынки ушей. Из-за этого головы старух казались посаженными на облако. Петрову тогда почудилось, что старухи позволили душе немного полетать подле себя, потому что в их тощих телах той было невместно. Немного посмотрев на старух, Петров пошел от скуки смотреть на бездыханный паровоз и, проходя вдоль вагонов, по привычке постарался представить себе что-нибудь про бедную старушечью жизнь, о бедности которой старухи не знали, но ничего достоверного во тьме не увидел. По крайней мере, вышло что-то совсем короткое: ну там, как они несколько разъехавшихся половиц тряпкой вечно протирают, укладываются спать засветло, или чай торжественно прихлебывают, потому что представить себе, как старухи едят, у него не получалось.

 

Картошку купили по малой цене, которую старухи запрашивали, но они не ушли и тоже стояли напротив паровоза с твердым намерением дождаться исчезновения чудовища.

 

Своеволие памяти беспримерно: именно тогда, когда паровоз собрался с духом и вдруг испустил первое драконье «уф», в отшатнувшемся от него Петрове случился всплеск энергии, картинки памяти сорвало с умственного крючка и вторглось тягостное видение детских времен. Изредка бабка вспоминала о своих неотъемлемых домашних обязанностях, переданных домработнице, – обычно это случалось осенью – и выбиралась воскресным утром на рынок запастись брусникой с антоновкой на варенье. Другого угощенья в доме, кроме сохраняемого в тумбочке под ключом засахарившегося и уже переваренного варенья, не водилось. Идя на рынок, бабка брала его с собой – «подышать воздухом». Зная, что их ждет, она набивала карманы мелочью, неизменно протягивая несколько монеток Петрову, – это дашь ты.

Бабка шла впереди. Чуравшийся телесной близости Петров всегда держался сзади. Страшно становилось с того мига за полсотни шагов, с которого в воздух начинало пробиваться жалобное раскачивающееся звучание. Оно крепло по мере приближения к воротам, у которых его подхватывали злобные низкие басы рыночного гула. Возле входа неопределенные волнообразные звуки достигали пика, обретая полномасштабные очертания воя: множество нищих и калек неистово трудились, равнодушно выплакивая подаяние. Приуготовлявшийся по дороге отдать монетку тому, кому она всего нужнее, Петров всегда оказывался не в состоянии выбрать, кому из них хуже. Ледяное исступление спектакля завораживало. Не в силах совладать с темпом, в котором его влекла сквозь толпу за руку бабка, он другой рукой сразу отдавал монетки, – прежде он предполагал их добросовестно распределить, – первой вставшей на пути впечатляющей фигуре. Сунув монетки в чужую ладонь, Петров задирал голову, – он пытался рассмотреть того, кому их отдал, – удивленно впиваясь глазами в предстоящую ему фигуру и бесчувственно забываясь на ней взглядом. Он ничего не переживал, не ощущал и не мог вообразить себя никем из тех, кого разглядывал. Бабка его окликала и волокла за собой. Петров был удивлен. В те давние времена, когда уклончивый подбородок Петрова едва догнал рыночный прилавок, он отзывался на внешние впечатления этим одним вполне у него развившимся душевным движением. Но от этого неуклюжие монолитные удивления громоздились в Петрове штабелями. Они опускались постепенно с поверхности души куда-то на глубину и там незаметно ждали своего часа, чтобы потом, спустя много лет, всплыть и расцвести под влиянием толчка мозговой коры. Старая фотка – Петров держал ее для особых случаев – с зыбким блеклым пятном детского лица, от которого исходил свет тихой доверчивой любви к явлениям внешнего мира, фиксировала слабую полуулыбку глаз и беззащитно приоткрывавшего одинокий зуб щербатого рта, выставляя тогдашнего Петрова напоказ без изъятия. Фотка прекрасно объясняла Петрову самого себя, он смотрел на нее, когда ему нужно было утвердиться в каком-нибудь жестоком решении. И сразу переставал сомневаться. И хотя в Петрове той поры, кроме этой любви, все было неопределенно, возможно, как раз тогда, пустила в нем корни, чтобы глухо и упрямо произрасти, расталкивая позитивные чувства, странная неприязнь к «чистой публике» и, вообще, к чистюлям.

 

Перламутровая растушевка угасла. Старухи скрылись за горизонтом. Зато с вечно заложенным носом и припухшими красными веками из ниоткуда возник – он потом утонул – сын дворничихи Шура. Как-то раз задумчивый второклассник Петров в гулком колодце двора, превращавшем самые незначительные звуки в рокочущие органные борения, набрел на пятилетнего Шуру и ненароком сшиб того с ног. Схлопотав «заразу» от дворничихи, Петров обиделся высокомерной господской обидой. Утром вместо того, чтобы сесть в поданную эмку, бабка отправилась объясняться с дворничихой. Разобравшись, она нехорошо поглядела на внука и укатила. Дворничиха в упор никогда больше Петрова не замечала. А потом, когда пятнадцатилетний Шура утонул, дворничиха с бабкой плакали вместе в дворницкой. Пальтишки на вате на них были как две капли, только у бабки с тощим поблескивающим котиковым воротником, купленным на орденские в распределителе.

 

Простенки дворового колодца задрожали и исказились – короткое воспоминание о Шуре достигло оптимальной ясности и, исчерпав себя, помутнело, потому что на самом деле Шура был не при чем, а при чем – этого только не хватало! – оказался инвалид войны, сидяка Иван Евстигнеич, на чью большую пенсию, – как слышал сам Петров от соседей – кормились таинственные оглоеды. В любую погоду спозаранок и до сумерек, жена выставляла Ивана Евстигнеича на крыльцо смотреть через дорогу на два мертвых кривых домика и копошащихся возле изгороди кур. Еще до того как от скуки и тупой скорби, упав головой на грудь, инвалид засыпал, домишки под его невидящим взглядом утрачивали четкость очертаний, срубы, словно отраженные в луже, начинали подергиваться краями и черно рябить в середке, на крыше внезапно откидывался конек, с гиканьем выскакивала бессмысленная кукушка – Иван Евстигнеич просыпался от жениного крика и заходился плачем… Плач Ивана Евстигнеича стал громким, разросся в коровий рев и заполонил экран. Старуха, на ходу повязывая косынку, бежала по деревенской дороге прочь от дома. Пришлый мужичонка за требуху взялся зарезать корову, с которой она уже не управлялась. За деревней старуха сидела на пне. Слезы застилали внешний мир, и она лучше видела внутренние картины, но от этого они лились еще сильнее. И казалось, дождь никогда не утихнет. Когда спустя часы старуха прибрела назад, то поняла, что в беспамятстве накинула на дверь замок, …и выпустила из хлева бледного, держащегося за сердце мужичонку.

 

Ковыли тянулись вдоль узкого моря, горизонт был пуст: старухи ушли, не обернувшись, – они были безлики. Едва успел Петров разобраться с причиной их бесповоротного ухода, как в ушах у него раздалось клацанье капканного затвора, взрывающийся в миг приземления оползень. – Вошла нищенка с палкой и котомкой. Ее печеное, не существующее, личико окутывал темный хлопчатобумажный платок, темное пальтишко на вате бугрилось. Старуха сделала два шага по вагону и присела на край скамьи с ними рядом. «Ну, уж, это совсем не обязательно» – буркнула мать и отодвинулась.

 

 

В пролом в штакетнике заглянула собака. «Тебя только мне не хватало» – сказал ей Петров. По небу ползла белая черта.

 

2. ОЗЕРКО

« В заплоте позабытая вода … »

Из Петрова

 

За обедом Петров загляделся в окно на воробья. Воробей сидел на ветке и глядел куда-то, и Петров тоже сидел и глядел. И сидели бы себе оба, Петров и воробей, и смотрели бы, куда им смотрится, – большое дело! – да только вдруг Петров услышал шорох времени: как оно бежит, сухо шипя и одиноко потрескивая таким звуком, какой обычно исходит от высоковольтной линии электропередач. « Спасибо » – потерянно сказал Петров самому себе, торопливо возвращая хлебницу на дальний край стола, на котором она стояла прежде, – в ушах у него раздавалось очищенное от посторонних примесей, прозрачное со страшной высоты ровное шелестенье. Не нарастая и не убывая, шелест застилал слух, – и если бы только это! – но глухоту восполнило расширившееся поле зрения: отрешенный от звуков Петров бесцельно зорко видел сотрапезников в уменьшенном виде, словно смотрел на них в наведенные на предельную резкость окуляры перевернутого бинокля, и при этом ему был как никогда внятен смысл того, что происходило по обе стороны стола: в нужный миг, если потребуется, – это очень важно! – Петров мог прекрасно все сообразить и во всем отчитаться: например, он равнодушно различил, что жареная курица лежит на кузнецовском блюде для рыбы, продолговатом и немного щербатом, с блеклой каемочкой, мясистые подушечки Профессорских пальцев неуклюже обнимают грациозную ножку хрустальной рюмки, а с лиловыми пятнами натруженных кистей рук на белой льняной скатерти перекликается сине-зеленое бутылочное стекло и к сметане в уголке пухлой Колиной губы пристал обрывок фиолетового салатного листика. Вещи мерцали десятками нежных опаловых отливов, трепетали сотнями трепетаний… Ну и что! Петров в этом празднестве не участвовал! Обычные вещи были не в силах отвлечь его от негромкого безучастного потрескиванья. Какое, вообще, сравнение! Тем более, в Петрове начала тихо всплывать возможность глубокой мысли… Спустя неопределенное, никем не учтенное и для измерений совершенно не существенное, время сосредоточенный на трансцендентном П етров вздохнул, незаметно ястребино огляделся, натужился… и протиснулся назад в пространство трапезы.

«…те, кто под этим знаком, они такие… я когда знакомлюсь, всегда сразу спрашиваю…» – сказала Профессорская Подруга».

« А суп-то какой невкусный», – сказала Старенькая Бабуля.

«Мне бы горбушечку потолще, с краю она самая вкуснятинка!» – сказал Коля со всхлипом – Эта прелюдия у него, просто с ума сойти!»

«В жизни не ела столько подножной дребедени», – сказала Старенькая Бабуля.

« Очень полезно, – сказала Подруга и загадочно добавила – Аргентину-то мы прохлопали».

«Самое красивое – змейки, они гибкие и блестят!» – сказал Коля

«Какие змейки…Я о собаках, лают и лают, что такое? – спросила Старенькая Бабуля, с любопытством вглядываясь в Петрова, и повторила: « Я знать хочу, почему они лают!»

« Ну, собаки лают», – сказал Профессор.

«А здесь хлеб, у нас такого не продают», – сказала Подруга.

« В магазине продавщица», – удовлетворенно сказал Профессор

«Смотрите-ка, солнце, какое, можно подумать, хорошая погода», – сказала Старенькая Бабуля.

«Объединяет мир стремление к насыщению, жизнь есть повсеместный пищевой процесс», – сказал Профессор.

«Отвратительный чай, – сказала Старенькая Бабуля. – Вчера был чай, как чай, а этот просто отвратительный».

«Съесть – это усилиться и овладеть», – сказал Профессор.

«Ну, не знаю, не знаю…» – сказала Подруга.

Коля тщательно утер салфеткой с губ сметану, перевел затуманенный взгляд на висящий за спиной Профессора портрет поэта Александра Блока и кротко спросил: «Профессор, это вы?»

Сахарницу, из которой Петров только что вынул и положил в стакан сахару, Старенькая Бабуля на лету перехватила и потянула к себе, а Петров не то что бы не хотел ее отдавать, а просто не успел разжать пальцев, отчего, как в замедленной съемке, сооружение из двух протянутых рук и сахарницы сложилось над столом в мостик, и как раз в этот самый миг, на полдороге свершающегося жеста, у Петрова произошло непредусмотренное соединение с Высшей Инстанцией и он оказался среди того самого, захламленного валежником нелюдимого леса у грузно цепенеющей под серым небом купели с темно-серой массой воды. Неказистое озерко было небольшим и глубоким, с топкими берегами. С торфяного дна при слабом шевелении воды всплывали бурые взвеси и растворялись на безразличной поверхности. Восстанавливая зыбкое равновесие, набухший влагой воздух изредка беззвучно смаргивал на лес и озерко бесцветную слезу. Петров стоял в жиже возле больших осок и смотрел на лес и воду. Он-то смотрел на них, а они на него – нет, они смотрели только в себя, они не зависели от Петрова, они вообще ни от чего не зависели, и такую беспредельную независимость человеку Петрову было трудно понять. И было еще что-то, в чем Петров не разобрался, но знал: оно главное, только сообразить не мог, каким словом это называется, и закрыл глаза, чтобы его озарило. Но явились блеклая пелена и какие-то размытые пятна. Потратив время и ничего не дождавшись, Петров решился: сел на съеденную у корневища бобрами, лежащую макушкой в воде, осину, стащил сапоги, сбросил одежду. Погрузил ногу в воду, стараясь нащупать дно, – ступню и голень всосал темный пушистый торф. Петров медленно упал, грудью вперед, в воду… тут все и случилось.

 

Мышиного цвета вода была умеренно холодной. Когда Петров в нее погрузился, возможно, из-за понижения температуры окружающей среды и уменьшения телесного веса – вес приняла и равномерно по себе распределила вода – в духовном центре у Петрова тоже что-то сместилось, и он перестал осязать внешний мир чувственными с ним соприкосновениями, – способом, который ему навязали, когда все еще было сумеречным, только начавшим подрагивать экраном, – и соединился с окружающей обстановкой умопостигаемо, всем собой сразу. С этого мига кровоток в Петрове замедлился и сник, внутренние органы перестали подавать о себе вести. Дальше – больше: все, выпавшее в мире в осадок в виде отдельных конечных вещей, сделалось Петрову вдруг необоримо тягостно, и он эти вещи забыл, а с ними предшествующую жизнь. Когда это произошло, Петров держался в воде рукой за макушку осины. Сам он нисколько собой не поменялся, а мысли в нем усилились, потому что стерлась не фактическая память, всего лишь называющая вещи, а избитая тональность, в которой были оркестрованы события его жизни: партитура рассыпалась на неприметные партии. Что-то отряхнулось в духовном Петрове и стало распределяться в строгом иерархическом порядке, невозмутимо занимая места по чину и званию. Как следствие повсеместно во всем начала проступать внутренняя сообразность. Это была очень заметная перемена, и хотя не такая простая, как передвинуть в комнате стулья или диван, но все равно как после уборки в доме, только намного сильнее. Петров даже удивился, как это он раньше не понимал необычайной важности порядка. Отныне он понимал все, отныне весь Петров был одно огромное понимание, не относившееся ни к чему в частности, а так…вообще. И еще Петрову открылось, что если ему вздумается, он может легко брать и поступать, как никогда раньше и совсем по-разному. Петров слабо вздохнул: экстатический вздох неслышно – физиологические процессы в нем протекали теперь неощутимо – поплыл над лежащим без пульса серым озерком, а потом над недоверчивым лесом. Машинально повернув голову за собственным вздохом, умопостигающим зрением Петров – вполне предсказуемо – различил возле осоки неброский цветок. На разной высоте к стебельку прикреплялись пять белесых непритязательных соцветий, на которые никто бы и не подумал смотреть, но Петров был сейчас не как все, поэтому он сразу понял – перед ним мыслимое совершенство. Конечно, тяжеловесные попытки слов описать соцветия с бледными лепестками и ломкий стебелек были для образа губительны и только расплывающаяся по мокрому ватману или пропитанной специальным составом ткани китайская тушь с вкраплениями призрачной акварели могли передать эту изысканную незаметность. Тихо удивившись, – громкие переживания уже были изъяты из его распорядка – Петров потупил взгляд. Но так как зрение у Петрова было умопостигающее, ему, собственно говоря, не было никакой нужды никуда смотреть, потому что цветок уже цвел в нем самом, а сам он растворился в цветке. В Петрове установился глубокий сладкий покой, какой приходит лишь на смену нестерпимой муке. Хотя вода в сером озерке была холодноватой, из неопределенного центра, в котором в Петрове цвела Orquidea dendrobium , и из кончиков пальцев рук и ног, навстречу друг другу, стало поступать ровное тепло, которое, судя по всему, могло быть очень сильным, но при этом нисколько не обременяло. Петров уже не так отчетливо чувствовал свою отдельность, и когда гуморальное давление в нем еще более упало, уравнявшись с внешним давлением воды, прежде уязвимый Петров, как серое озерко, перестал зависеть от чего бы то ни было, совпав с дыханием мирового разума. Невольно пользуясь наречием времени, можно было бы сказать, что отныне никакие пространственно-временные и прочие характеристики к Петрову были неприложимы – Петров был чист, потому что его не было, от него ничего не осталось, он был вырвавшейся из пространства и времени бесцельной неопределенностью. Расплывшимся в воздухе над серым озерком сфумато: ф-ф-х!

Петров светло улыбнулся и, потянувшись вверх, тоже попытался воспарить, но, потеряв физическое равновесие, схватился за макушку осины. Послышалось безучастное потрескиванье и на Петрова накинуло сеть время, которое куролесило по-черному, то ужасно растягивалось, то со страшной скоростью сокращалось.

«Управляющее Начало, я больше не…! – только и успел сказать Петров – Бабуля удивленно разжала пальцы, сахарница упала на стол, фарфоровая ручка откололась

«А у нас на работе один разбивает бокалы из цветного стекла, а разноцветные стеклышки снова склеивает, говорит, так ближе к тому, чему нет имени», – сказала Подруга.

 

3. АНФИЛАДА

 

Посреди ночи Петров сел на постели и огляделся. Ему предстала анфилада комнат и в приоткрытой створке последней двери красноватый неровный – будто плавающий – рембрандтовский свет. В комнате за круглым, покрытым красной бархатной скатертью с кистями, столом под круглым абажуром сидели люди . Они негромко, соблюдая умеренность в жестах, разговаривали, с благожелательной готовностью еле заметно, улыбаясь друг другу глазами. При этом вид у них был, точно они все знают, а говорить про это не нужно. В мерцающем вокруг этих людей нагретом воздухе, кроме тепла, чувствовалось какое-то особое качество независимости от атмосферы. Короче, Петров сразу понял, что это рай.

Немного подождав, Петров включил в изголовье лампу: дальняя дверь была плотно закрыта, вела она в кладовку.

Случившееся произвело на Петрова большое впечатление, у него появились сомнения в существовании материальных вещей, и поэтому еще некоторое время он сидел в прежней позе, не спуская ног на пол.

Тогда же ночью Петров решил изменить жизнь, пренебрегая своими предшествующими намерениями. Потому что вчера он хотел пойти и купить стол. Дело в том, что в последнее время Петрову казалось, будто предметы домашнего обихода, словно сговорившись служить промежуточным средством для чего-то неведомого, обнаруживают безразличие к реальным собственным качествам. Со столом, вообще, была целая история: стоит, например, он рядом, а Петрову кажется, он где-то далеко. Петров к столу давай присматриваться, щурясь, а там уже не стол, а, можно сказать, одна игра плоскостей. От этого становилось досадно. К тому же, так было не только со столом. С людьми тоже: поглядит Петров на человека, а тот побледнеет и как-то чудно выцветет и сотрется. Естественно, взгляд у Петрова сделался полный недоверия и уклончивый, и не всем это нравилось. Петров читал в медицинской литературе про такие состояния, но для отдельного человека совпадения с кем-то редко имеют значение. Поэтому, когда Петров собрался купить новый стол, это было не просто так. Но теперь, конечно, все переменилось.

 

На другой день поутру Петров встал с душой, как спокойное море, совсем не противоречащей телу, в котором тоже был большой уют. Т епло из неведомого источника, имеющее в основе какой-то неопределенный по консистенции состав, растеклось в Петрове, заполнив в нем все пустые полости, проемы, впадины, ложбинки, лакуны и особенно подключичную ямку. Тепло не было связано с температурой окружающей среды, несмотря на то, что обычно внимательный к капризам погоды Петров надел на себя только рубашку, а про пиджак забыл. И понятно почему: никакой отдельной от себя окружающей среды Петров не чувствовал, все вокруг представлялось ему продлением его собственного наполненного теплом тела, а пиджак, конечно, этому только препятствовал. К тому же, в Петрове произошла еще одна странная перемена: теперь свет памяти горел в нем в другую сторону и вместо того, чтобы поступать по привычке, он принялся разглядывать умом то, чего раньше вообще перед собой не имел. Например, Петрову внезапно открылось, что его жизнь тончайший обертон в спектре мировых гармонических соответствий и продолжать жить просто, как живется, без учета такой особенности, никак нельзя. С этой мыслью, которая не вела ни к каким определенным результатам, а только обостряла внимание к окружающему миру, ощущая все стихии как свои, Петров вышел на ступеньки крылечка.

 

Со ступенек Петров сразу увидел свалку. Прежде, когда Петров ее замечал, он сердито отворачивался, но сейчас он только прищурился в том смысле, что де и свалка ему нипочем, и стал безмятежно ее оглядывать. Действительно, в виде продавленных сидений, покорных матрацев, бесконечно преданных хозяевам кастрюль с прохудившимся дном и мечтательных дырявых абажуров было много приветливой непосредственности. Петров оглядел свалку, и она ему понравилась. Ему стало очевидным, что, утрачивая личную целостность, вещи прочнее приобщаются единому космическому замыслу, и он, этот замысел, сквозит из монолитной и непринужденной композиции свалки и делает ему, Петрову, разные важные намеки на него самого. Петров еще некоторое время постоял, чтобы утвердиться в отношении к свалке и потому что, как говорится, было о чем подумать. Потом, чтобы забыть внешнее окружение и проверить, не убавилось ли в нем тепла, которое сейчас составляло его внутреннюю сущность, Петров закрыл глаза, но спустя мгновение, снова их открыл и направился за молоком к магазину: дороги до магазина от свалки было всего ничего, только обойти два дома.

 

Пока Петров шел к магазину, над ним в дрожащих пробелах воздуха среди черных весенних ветвей бесцельно и восторженно плыла его душа.

Но это не значит, что мыслями Петров тоже витал в облаках. Потому что, хотя к магазину Петров шел так осторожно, как будто он стакан с водой и может расплескаться, он зорко следил за обстановкой, задерживаясь сочувственным взглядом на мелких частностях, которых в свете прежней памяти ни за что бы не приметил, а теперь понимал, что они могут иметь серьезные следствия. Именно по этой причине возле крайнего дома Петров обратил внимание на дядьку, который цеплял лопатой на оттаявшей земле прошлогоднюю палую листву, зачем-то относил ее несколько шагов в сторону и там оставлял. Никакой практической пользы из этих действий вывести было нельзя, поэтому Петров предположил, что это такая лечебная физкультура. Тем не менее, стойкость дядьки ему внушила симпатию, он даже подумал, не сходить ли домой за удобной корзинкой для листьев. Но потом решил не ходить, сообразив, что может ненароком помешать в достижении той таинственной, одушевляющей жизнь дядьки, цели, – судя по всему, имевшей только побочное отношение к собиранию листьев в корзинку, – которую посторонним людям вовсе не обязательно знать. Неспешно размышляя о значении тонких подробностей в общей картине бытия, Петров продолжил путь к магазину.

Около магазина скучала собака. Собака была ничего особенного, каких много. Несмотря на это она понравилась Петрову и расположила его к себе смирным нравом. Петров сразу в ее нраве разобрался, потому что теперь, когда он начал видеть неприметные качества крупным планом и не отдельно, а как бы включенными совместно в фон общей жизни, он глубже и быстрее понимал смысл того, на что смотрел. Иными словами, догадаться что к чему, нынче ему совсем не стоило труда. Подумав, Петров сказал собаке: «А мясца не хочешь? А то куплю...» Но собака привыкла обходиться без еды и не обратила на его слова внимания, уложила голову на лапы и закрыла глаза. Тогда упрямый Петров, чтобы никто не услышал, тихо сказал, что спать на открытом воздухе небезопасно. Но собака тоже была упрямой и не пошевелилась. Петров постоял немного возле нее – посторожил на всякий случай окружающую обстановку. И так как ничего угрожающего ни с одной из сторон было не видно, он оставил собаку в мире неотвязных собачьих сновидений и вошел в магазин.

В тесном магазине было пусто и пахло стиральным порошком. У щербатого прилавка, на котором лежал огромный амбарный замок, против продавщицы стояла старуха и рассказывала продавщице историю, про которую она думала, что это ее жизнь. История была как история. Старуха выговаривала слова, рассказывая, будто не о себе, прерываясь, когда у нее кончалось дыхание, и тогда в помещении устанавливалась неловкая тишина. Продавщица гладила кошку. На прилавке на вощаной бумаге лежал шмат масла, от которого продавщица отрезала нужные граммы. На нем сидели две большие недавно проснувшиеся мухи. После пауз старуха возобновляла речь, начиная ее с жалобного сочинительного союза, который сильно растягивала. Какие-то слова она вдруг произносила громче других, и эти нечаянные слова делали в воздухе магазина оседавший мутными волнами переполох. Корявая неурядица означающих звуков рисовала смысл старушечьей повести очевиднее происходивших в ней событий. Петров всматривался в темные проемы полок. Он не слушал старухи. Чего было ее слушать, если он, Петров, понимал суть вещей – даже удивительно! – прежде, чем вещи перед ним появлялись, и все знал заранее. Как животное, которое чувствует опасность раньше, чем она перед ним возникает. Да будь он, Петров, в этом мире перекликающихся соответствий стрекозиным крылышком, ему ли не знать, что он одновременно есть все на свете, а значит, и эта старая старуха!

Петров зябко, по-старушечьи, передернул плечами, – пиджак он забыл дома – переступил с ноги на ногу и вслушался, когда старуха умолкла, в отчаянное гуденье мухи, сучившей лапками, чтобы взлететь с масляной поверхности, а затем дремотно присмотрелся к трухлявой половице, которая, качнувшись под его взглядом, сначала расплылась, как акварельная краска по мокрой бумаге, а потом, собравшись в каплю и отвердев, оказалась серой щелистой тесиной кособокого, словно после землетрясения, домишка... В таком из-за сгнивших нижних венцов зимой люто топят печь и ловят жар двойными рамами и тройными дверьми – сообразил Петров. А с пола все равно поддувает и без толстых носков, двух пар – меньше нельзя, застудишься. Зато от тепла ум мутится: у дома высокая старая береза стояла, и ей вдруг помстилось: а как на дом упадет! Да так все представляла и представляла себе это страшное падение, что один раз неожиданно для самой себя встрепенулась – словно в грудь ударило – и протянула какому-то прохожему топор из-под лавки. Прошумев ветвями и очертив вершиной в воздухе огромный полукруг, береза повалилась и открыла пустое небо, и теперь, большущая, лежит, потому что пилить ее некому. Прохожий бросил топор и ушел. А она посмотрела на сваленную березу и сразу поняла, что это ей знак, и стала потихоньку, рубашечку там и юбку суконную, чистое в угол комода складывать.

Горница теперь светлая, за окном чистое поле. В нем снег или дождь. И остается только ждать: когда долго нет снега – снега, когда нет дождя и солнца – солнца или дождя, и за ними, наконец, ее, чтобы больше этой надоевшей погоды никогда не ждать.

 

Веер сложился. Невоздержанная муха снова припала к маслу. Петров терпеливо ждал, когда старуха умолкнет. Рассказав жизнь, старуха принялась советоваться с продавщицей, лучше ей купить молока или кефира. А потом не стала ничего покупать, потому что на самом деле приходила не для этого. Переступая порог, старуха повернулась к Петрову, но он ее не увидел, потому что смотрел в окно.

Когда Петров вышел из магазина, собаки не было: может быть, она ждала старуху и с ней ушла. Вдвоем им, конечно, было веселее. На обратном пути Петров с неудовольствием заметил на скамье мужика. Мужик сидел, отягченный невысказанными мыслями, и Петров постарался поскорее пройти мимо, чтобы в них не вникать. В физическом пространстве душа Петрова сильно приблизилась к телу и уже не так восхищенно трепетала, как раньше, от этого в его походке сделалось больше устойчивости.

Возле дома Петров заранее отвернулся от помойки.

В кухне, выгружая из мешка пакет с молоком, он столкнулся взглядом с поблескивающей неверной плоскостью. «А не купить ли новый стол, – задумался Петров – потому что этот...» и Петров неприязненно покосился на стол.

 


[1]Pattern (англ.) – образец, матрица

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey