* * *

Солнечного крымского Муската

рюмочка, апрель, неразбериха,

яхты белоснежные и Ялта,

море подступающее тихо

к изголовью жёсткому, платаны

с почками набухшими, и сладкий

лук, и вдруг на набережной странный

в полосатой лёгонькой палатке

сувенир: вся в выростах неровных

розовая раковина в пене,

шелест из глубин её бездонных

долгий, равномерный о Елене.

 

 

* * *

Где парус неспешно плывёт в синеву,

где скорбный молчит кипарис,

на древних камнях Херсонеса траву

колышет полуденный бриз.

 

Там я на понтийскую даль объектив,

Бог знает зачем, наводил.

Волна шелестела, на брег накатив.

Что было? Что будет?.. Забыл.

 

Забыл я, откуда приходит беда

в Поволжье и северный край.

Мне только зелёная долго вода

вослед лепетала: «Прощай!».

 

Но вот уже снова бесстыдная ночь

разводит мосты над Невой,

не в силах хотя бы отчасти помочь

с больной совладать головой.

 

 

* * *

Железнодорожный проплыл рассвет

за окнами в пять утра.

В глаза мне ударила, как кастет,

как лезвие топора,

сожжённая степь. И по ней брели,

неспешно горбы неся,

верблюды - татарские корабли.

И понял я, что леса

отсюда подалее , чем Восток

с его непонятным злом,

где только оружие и песок,

и стянута боль узлом,

где мне предстоит провести теперь

остаток жизни всерьёз.

И только хлопала громко дверь

под песню стальных колёс.

 

 

* * *

Весь день медведи на цепи

гуляли возле шапито.

На мне сидело буквой «пи»

демисезонное пальто.

 

Я на углу стоял, как столб,

купил сокурснице беляш

(я ленинградский был набоб).

Она пришла. «Ах, Маша, дашь?» –

 

хотел спросить и не спросил.

Ну, разве мог я знать тогда,

что в этой речке караси

и невозвратная вода?

 

Теперь я вовсе тот роман

уже не вспомню… Ну и что?

Садится солнце за лиман,

и нет в пустыне шапито.

 

В лохмотьях Азия, салют!

Над жёлтой, высохшей рекой

бредёт чудовищный верблюд,

и я другой, совсем другой.

 

 

* * *

Томик Пушкина, чайник и кассовый чек.

Синий свет монитора, а ночь холодна.

И за окнами тихий рождественский снег

опускается медленно-медленно на

голубые, чужие глаза фонарей.

Еле слышно по трубам куда-то бежит

закипевшая влага внутри батарей.

Я люблю. Я хотел бы, конечно, прожить

не хлебнув расставаний, не ведая бед.

Но густая меня обняла тишина,

и тоска закружилась, напала на след,

вдруг почуяв, что будет за всё прощена.

 

 

* * *

В сети одиночество – пустопорожние сплетни,

воинственной серости скучный крысиный набег.

Сижу обессиленный – руки повисли, как плети –

что если… я тоже?.. Что если такой человек

едва ли способен последнее точное слово

найти, этой жизни шумерский язык разгадав?

О, как я собой недоволен, и щёлкаю снова

по клавишам: www … Но иногда

сверкнёт в этом хаосе, словно из ладожской шхеры

маяк проблесковый в осенней ненастной ночи,

сомнение чьё-то – фундамент незыблемой веры,

и гулкое сердце, как эхо, во мне зазвучит.

 

 

* * *

В стране, где в моде секонд хенд ,

где главное – успех,

в ларьке подросток купит «Кент»,

в другом возьмёт на всех

Кагор «Церковный» или, нет,

«Монаха шёпот». Мир

похож, наверное, на бред.

Точнее, на гарнир,

что не доели с осетром

чиновники. Но, ах,

любви хотелось нам – о том

проклятья на губах,

о том, что нефть, и ПВО,

и Бог-торговец есть.

Здесь жить, – мы скажем, – это, о,

ещё какая честь!

Мол, каждый на две трети псих

и негодяй на треть…

Но…

можно в муках за других

достойно умереть!

 

 

* * *

Убираться в общественном грязном сортире

и допрашивать Бога: «За что я на свете

вечно буду осклизлой картошкой в мундире

у дежурки обедать на мятой газете,

выгребать из нетронутой урны посуду

и ложится под вечер дремать на скамейку?».

 

Может быть, это лучшее, что человеку

здесь даётся – поверить свободе, как чуду!

 

Вспоминает старик о прошедшем, и ропщет,

проклинает судьбу-прохиндейку, и плачет:

«Хорошо бы начать всё сначала, и проще

жизнь прожить, и закончить бы как-то иначе!»

 

 

* * *

Три гастарбайтера лопатами

ровняют пыльную щебёнку

и кроют всё на свете матами.

« Трендец !» – понятно и ребёнку.

 

Зачем же их чернорабочими

к нам занесло в края, где вьюги?

Асфальт разгружен на обочине

густой, дымящийся, упругий.

 

Пускай кричат слова безбожные,

чумазых, злых, усталых, жалко.

Бросает отсветы тревожные

катка внезапная мигалка.

 

 

* * *

Ишь, захотел чего, мечтатель!

Порядка!.. Полно, идиот!

Бумажки!.. Справочки!.. Печати!

И вот стоять, который год,

 

приходишь в тесный коридорчик:

«Вы кто?..» Пошлют куда-то в «Ж»!

Упрямый яростный комочек

ещё стучит, но жизнь уже

 

проходит в битве бесполезной

с машиной в смазке, блядь , в дыму.

Она гремит стрелой железной,

не подчиняясь никому.

 

 

* * *

Ночь над Русской равниной.

Страшный сон куполов:

щи с китайской свининой,

шорох лап из углов.

 

Скрипнет жёсткое ложе.

Чу, светильник погас!

Как пронзают до дрожи

угли яркие глаз!

 

В чёрных мантиях птицы:

«Никогда! Никогда!».

Всюду морги, больницы,

синяки-города.

 

Лязгнут двери железом.

Беса вырвется крик.

Только месяц над лесом

жёлт, как выпавший клык.

 

 

* * *

Возле бани спорили татарки,

отчего судьбина не мила?

Проезжали мимо иномарки,

во дворе черёмуха цвела.

Перестройка шла в стране, работа.

Много было дерзких, молодых.

Три таджика пиздили кого-то

у киоска весело в поддых ,

и « Сыктым ! – кричали, – получай-ка!»

Шёл с мольбертом псих один, чудак.

Шла в театре чеховская «Чайка».

Время шло проклятое вот так!

 

 

* * *

Недуга твоего печальные картины

в медкарточке : «Артроз коленных, локтевых».

Здесь тысячи больных вопросов мировых,

Шушарочка , смотри, всплывают, как ундины!

А главный вот он, вот: «Бог разве бессердечен?».

Тяжёлый теребишь дюралевый костыль.

Мы – гости на земле, а мир – всего лишь пыль

космическая, но дарами обеспечен:

и шёпотом листвы, и тополиным пухом,

и скользким гадом, вдруг явившимся во сне

тебе (ну-ну, проснись! иди скорей ко мне!),

и следом от руки на личике припухлом.

 

 

* * *

Ночью в сосновой роще,

возле просеки ЛЭП,

ты мне казалась проще,

чем зачерствевший хлеб.

 

Дальний гул электрички.

Давняя боль в спине.

Ты и была, как спички,

необходима мне.

 

Небо казалось шире

купленного леща.

Звёзды цвели большие,

хворост в костре трещал.

 

 

* * *

Земля тоннелями изрыта,

пробита тысячами скважин.

В неё кладут отходы быта.

И как седой палач со стажем,

жжёт человек её, подобен

опасным вирусам, вдыхая

дым городов, но не по злобе,

а потому, что жизнь такая

необъяснимая, как небо,

невероятная, как птица,

и не насытить душу хлебом,

и красотой не прокормиться.