ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

Феликс Чечик родился в г. Пинске (Беларусь). Окончил Литературный институт имени А. М. Горького. Автор нескольких сборников стихов и публикаций в литературных журналах. Лауреат «Русской премии» (2011) и международной премии им. И. Ф. Анненского (2020). С 1997 года живет в г. Нетания (Израиль).

 

 

 

 

Школьный вальс

 

1

Камень, ножницы, бумага,

камень, ножницы, бумага,

камень, ножницы, бумага —

на кону стоит герла.

Недотрога и кривляка

старшекласснику дала.

Всё смешалось: боль и злоба,

пидманула-пидвела,

пьют, отвергнутые оба,

бормотуху из горла.

 

 

2. Записка

След несмываемый на пальце

от фиолетовых чернил;

до умопомраченья пялься,

глазей, как друг тебя учил.

Он спец — он по глазам читает,

его никто не проведёт…

И тает, тает, тает, тает

надежда, как весенний лёд:

в её руках твоя записка,

в её руках твоя судьба…

Свободен! На галерах Пинска

несчастней не было раба.

Свободен, как весенний ветер,

свободен, как индеец Джо.

И жить на этом белом свете

суицидально хорошо.

 

 

3.

Неравная борьба.

Ах, Дунька Кулакова!

Выдавливать раба

по капле, чтобы снова

над фоткою рыдать

коленопреклоненно,

ни думать, ни гадать,

как вырваться из плена.

 

 

4. 10-й "Д"

У физички Галины Петровны:

"Умоляю тебя: ни-ни-ни —

никому! Обещай!" — хладнокровно

лифчик правой рукой расстегни,

левой, где голубеет наколка —

проторённой тропинкою вниз;

табуретка не вынесет долго

дверь удерживать — поторопись.

Восемь лет ещё до перестройки,

год до зоны — доверься судьбе…

Круглый двоечник твёрдую тройку

обеспечил за четверть себе.

 

 

5.

На пронзительной ноте прощальной,

персонажем из чеховских пьес

умереть — оттого, что прыщами

навсегда изуродован фэйс.

Жизнь окончена — скоро пятнадцать,

застрелиться и делу конец.

Будет знать, как с другим целоваться

одноклассница Н. Власовец.

 

 

6.

Да, мало ли, что остановит.

Да, мало ли, что тормознёт.

Портфель в сугроб.

Смотреть, как ловит

рыбак и видеть рыб сквозь лёд.

Успеть к уроку, еле-еле,

на парту грохнуться без сил,

вытряхивая из портфеля,

снег, посиневший от чернил.

И сочинить отмазку — типа,

что встретил инопланетян.

И плавать у доски, как рыба,

в правописании -ан- (-ян-).

 

 

 

* * *

В марихуанном, и не только

раю, где время быстротечно,

ты задержался ненадолго,

но оказалось, что навечно.

За стойкой бара Коля, Ося,

Марина, Жоржик, Боря, Аня.

Бармен поглядывает косо

на отражения в стакане.

Бедняга не уразумеет,

что у поэтов есть обычай

переходить, когда стемнеет

с мирского языка на птичий.

И не оплёвывать, напротив

любить от всей души друг друга.

А в это время, между прочим,

в Сокольниках бушует вьюга.

А на Тверском бульваре крыши,

как ты просил, Господь, пометил,

и театральные афиши

до дыр зачитывает ветер.

И на Ваганьковском у брата

цветёт искусственная роза.

И так желанна, так чревата

запоём рюмочка с мороза.

Москва ни то, чтобы икает,

но помнит старую обиду.

И оберег не помогает,

а так — болтается для виду.

 

 

 

* * *

Л.Л.

 

Карл не крал. Наговор и поклёп.

Да и кто это — Клара?

"Клавку, знаю — из винного — ёб

там, в подсобке, где тара."

А теперь ему светит тюрьма.

Всё на Карла свалила.

Забодала кораллы сама

и в Израиль свалила.

Но, как не было счастья и нет,

так, жила вполнакала.

По ночам доставала кларнет,

горевала без Карла.

Он откинулся лет через семь,

поселясь в глухомани.

И пилил, чтоб не спятить совсем

на разбитом баяне.

Положив на мотив "Yesterday",

он лабал втихомолку:

"Карл у Клары украл и т.д." —

жизни скороговорку.

 

 

 

* * *

Виночерпий, — твоя оскудела рука?

Налилась после ночи свинцом?

Для того ли вернулся издалека

блудный сын, чтоб не выпить с отцом?

Наливай! Не жалей! Остывает еда

и незваные гости ушли,

и такая вокруг тишина, немота,

только слышно вращенье Земли.

Наливай, — пусть они посидят, помолчат,

а потом "Журавли" запоют,

и напившись, забудут дорогу назад

и навечно останутся тут.

Стол накрыт на двоих, — остальные не в счёт,

не взирая на ангельский чин…

И течёт по усам — и ни капельки в рот,

как у всех настоящих мужчин.

 

 

 

ПРОВИНЦИАЛЫ

 

Шампиньонами из-под асфальта,

на «кирпич» — отдыхает ГАИ,

в предвкушенье халявы и фарта,

и сулящей прописку любви,

из Рязани, из Пензы, из Тулы,

с «шестисотым» на перегонки,

чтоб у хищной столичной акулы

удалить без наркоза клыки.

И столовским позавтракав супом,

и заначив беляш на потом,

на вершину — по трупам, по трупам,

никого не щадя, напролом

мы идём на все стороны света,

улыбаясь чему-то хитро —

не получится — двинем в поэты,

повезёт — в торгаши у метро.

 

 

 

* * *

Мои первые джинсы за 70 рэ, —

светло-синие с клёшами «Lee», —

не какой-нибудь там самопал — во дворе

столько шороху навели.

Я неделю балдел, задирая свой нос, —

но всему наступает конец,

и врагу моему «Levi Strauss» привёз

из загранки приёмный отец…

— Враг мой, брат мой, — шепчу я, как будто в бреду, —

мы на взлётной уже полосе,

так давай же, обнявшись, пройдём по стриту

в той, не знающей сносу джинсе.

Отдыхают «Сavalli», «Armani», «Versa…

Кыш, высокие, не до вас!

Светло-синие «Lee», как весной небеса

и, как зимнее небо, «Levi's».

 

 

 

* * *

И. Е.

 

Мороз за тридцать, школа на замке,

белым-бело, и лёд на речке звонок,

и руки моей бабушки в муке,

и сдобных булок запахи спросонок.

Спи — не хочу, но манит запах сдоб

с изюмом, и особенно с корицей,

и соблазняет за окном сугроб

возможностью по шею провалиться.

Умыться кое-как, и на ходу

дожёвывая, обжигаясь, булку,

со сборной Тупика летать по льду

и проиграть с позором Переулку.

Домой вернуться засветло, пока

январский ветер не пригонит стужу.

На батарее форма Третьяка

оттаивает, образуя лужу.

А сам Третьяк уснул без задних ног,

и Третьяку всю ночь кошмары снятся:

доска, Ньютон, спасительный звонок

и физик, так похожий на канадца.

 

 

 

* * *

Человечество подразделяется на

две, как минимум, части, дружок:

кто в неполных тринадцать блевал от вина,

кто ходил в переплётный кружок.

Две, как минимум, части, сливаясь в одно,

образуют единый народ:

мастера — мастерят, пьют другие вино,

попадая в такой переплёт.

Ни о чём не тужа, никого не виня,

припеваючи, в общем, живут,

и в едином порыве кладут на меня

все, живущие там или тут.

Не в обиде. Ничуть. Ни такое прощал, —

тех, жалея и этих любя.

А за то, что я пил и кружок посещал —

я и сам презираю себя.

 

 

 

* * *

С.Т.

 

Ни с того ни с сего возвратились ко мне

через столько, казалось бы, лет

разноцветные ленточки в Дарасуне

и дацана мерцающий свет.

Забайкальские розы цвели круглый год

пышным цветом, и цвет был багров,

и санчасть изводила канистрами йод

и зелёнку под смех прапоров.

И две трети полка на плацу без сапог,

исключение — сибиряки.

Но спустился с небес бронетанковый бог

и слонов произвёл в черпаки.

Наступает рассвет. Расступается тьма.

И мы едем вдоль майской реки

ремонтировать и доводить до ума

генеральские особняки.

Приближается цель — удлиняется цепь,

просыпается родины страж.

За вагонным окном бесконечная степь

переходит в таёжный пейзаж.

И в рассветных лучах, сквозь оконную грязь,

добрым молодцам — пьяным бойцам

открывается суть, обновляется связь,

проступает небесный дацан.

А потом Дарасун, и уже навсегда,

исцелившись на годы вперёд,

разноцветный салют на кустах, где вода

из трубы минеральная бьёт.

И девятого мая, до звона в ушах, —

впрочем, как и столетье спустя,

мы горланим про жён и чеканим свой шаг,

сапогами на солнце блестя.

 

 

 

* * *

Забивали на труд, выпивали на "Правде",

огурец малосольный по-братски деля,

и не праздника ради,

а веселия для.

 

Посылали гонца в тридевятое царство

и смотрели вослед с золотого крыльца.

А гонец испарялся:

ни винца, ни гонца.

 

"Ничего, — говорили себе, — возвратится.

Не беда, — говорили себе, — подождём".

А весенняя птица

похмелялась дождём.

 

Ждали час, ждали день, ждали век — утешенье

в тишине разговоров ночных находя

под земное вращенье

и песню дождя.

 

И смотрели на Пину, уехав из Пинска,

где сирень отцвела и белел краснотал.

А гонец возвратился,

да нас не застал.

 

 

 

Гражданская лирика

 

На кухне опять — втихаря и тайком, —

сутуло и все-таки прямо,

присядем рядком и обсудим ладком

просодию у Мандельштама.

Начнем, наконец-то, мужской разговор —

забудем о дрязгах и спорах:

силлабо-тонический хор до сих пор

звучит на российских просторах.

Забудем, что Кремль существует и что

на выданье чахнет невеста —

умрем, как один, чтобы лет через сто

вернуться на лобное место.

Мы даже мечтать не могли о таком

в стране победившего срама.

Присядем рядком и обсудим ладком

просодию у Мандельштама.

 

 

 

* * *

Ах, пани Марыля,

ах, пани Агнешка,

разглажены крылья

и вами, конечно.

Расправлены вашей

любовью пречистой:

небесный пан Анджей,

земной пан Станислав.

Но в генах и в сердце

отравленных мраком:

Едвабне и Кельце,

Варшава и Краков.

Ах, пане-панове,

ах, панночка-пани, —

закат цвета крови

и слёзы по пьяни.

Не жертвы, не каты, —

летим что есть силы.

Как птицы крылаты.

Как люди бескрылы.

 

 

 

* * *

Не сворачивая — прямо

вдоль по Пушкинской, пока

не упрёмся в Мандельштама

бесконечность тупика.

 

Что ему земная слава!

Что безмолвие в груди!

Яма слева. Яма справа.

И надежда впереди.

 

 

 

* * *

А. Л.

 

На балконе, куря после третьей,

мы сидели и слушали ветер,

и закладывали виражи:

то ли ангелы, то ли стрижи.

Говорить ни о чём не хотелось:

логос умер, безумствовал мелос,

и уже, никуда не спеша,

говорила с душою душа...

Лист кленовый, ещё не помятый,

ветром сорванный, падает в грязь.

По четвёртой и сразу по пятой

накатили, за стол возвратясь.

И уже о любви, не о боли,

чёрно-белое смотрим кино.

То ли дождик за окнами, то ли

мокрый ангел стучится в окно.

 

 

 

* * *

подошёл ко мне

коллега бухарский еврей

и говорит

слушай что ты

всё время пишешь

случайно не стихи

нет-нет чуть ли

не закричал я

что я пацан тебе

какой-нибудь или

того хуже влюблённый

а сам судорожно

прячу в карман

черновик стихотворения

слава богу

а то я уже испугался

понимаешь у нас в роте

был один чувак

нормальный с виду

и бухнуть и по бабам

но оказалось

что он пишет стихи

писал абсолютно на всём

на спичечных коробках

пачках из-под сигарет

даже на ладони

уж мы его

пиздили пиздили

всё бестолку

глаза закатит

морда красная

руки потные

тьфу

так ты точно не пишешь

сукой буду не пишу

только верлибры

 

 

 

* * *

В музыке отсутствующей речи,

проще — в белоснежной тишине

проступают выпуклей и резче

силуэты тех, кто дорог мне.

 

Тех, кого уж нет на белом свете

столько зимних лет и летних зим,

снегопаду радуясь, как дети,

в тишине соперничая с ним.

 

 

 

* * *

Едет, не сворачивая, прямо,

вдоль цветущих яблонь, груш и слив,

на велосипеде дядя Зяма,

старый и забытый, как мотив.

Едет, не сворачивая, будто

едет не столетье, полчаса:

в небе — Севастопольская бухта,

в море — голубые небеса.

Всё неспешней кровь течёт по венам,

чтобы вдруг замерзнуть, как вода.

Едет дядя Зяма на трофейном,

едет, уезжая навсегда.

И глядят вослед отец и мама,

словно птицу в небо отпустив:

на велосипеде мальчик Зяма,

едет, не сворачивая, прямо —

светлый и негромкий, как мотив.

 

 

 

* * *

Ю. Г.

 

Жак-Ив Кусто, зачем тебе земля?

Одумайся, и не всплывай, не надо!

Она нечестно делит нифеля,

предпочитая непрозрачность ВАДА.

Она тебе чужая навсегда,

она висит на шее стопудово,

тебе родня — зелёная вода

и Коренев под музыку Петрова.

С океанидой пей вино любви,

завидуя подводным ореадам,

и растранжирь сокровища свои,

безмолвие заказывая на дом.

Выделывай в глубинах вензеля,

отплясывай в бездонных до упада:

Жак-Ив Кусто, зачем тебе земля?

Одумайся, и не всплывай — не надо!

Я тоже под водой живу лет сто,

где даль морская как стекло промыта,

где на «Калипсо» мчит Жак-Ив Кусто,

размахивая шашкой динамита.

 

 

 

* * *

Что-нибудь про навоз и надой,

что-нибудь про тоску и дорогу.

Не высокий блондин, а седой —

в сандалетах на босую ногу.

Я иду. Я вернулся вчера.

Небом вскормлен и выбелен солью.

Надо мной золотая пчела

пролетает, как память над болью.

Я иду. Не опознан никем,

всем чужой и для всех посторонний.

Из любимых — один манекен,

застеклённый и потусторонний.

Надо мной — то ли шарф, то шар.

Перелёт. Передоз. Перегрузки.

Пиво пьёт разливное Ришар,

и поёт "Журавли" по-французски.

Что-нибудь про посев и отёл,

что-нибудь про песок и столетья...

Справа — Пина, а слева — костёл.

Что ж, поехали по небу, Петя!

 

 

 

* * *

Жить в Торжке, читая Марка Твена,

трубку полуночную куря.

И от счастья умереть мгновенно,

не дожив полсна до декабря.

 

И течёт, течёт в порядке бреда, —

от начала жизни до конца:

то ли время счастья, то ли Брента,

то ли бесконечная Тверца.

 

 

 

 

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey