ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



***

Писать стихи в отчаянье – пустое.
Пускай, свершив межзвездный перелет,
пернатый конь, не терпящий простоя,
копытом бьет.

Несчастная любовь… Любовь… Повисло
в удушье слово. Вещий глас умолк.
Марать листы в отчаянье нет смысла –
не выйдет толк.

Вот снова всю строфу заносит влево…
Нет, не спасаешь гибнущего ты,
служенье муз, не терпящее гнева
и хрипоты.

Писать стихи бессмысленно, горюя
Не сочинив ни строчки, до утра,
«За всё, за всё Тебя благодарю я…», -
в беспамятстве твердишь. Et cetera.

***

Можно сделать приборку в квартире,
а под вечер раскинуть пасьянс.
Можно жить в предлагаемом мире –
он как будто и создан для нас.

И зачем столько сломано копий!
Эта кухня – для целей иных.
Что же пыли унылые копи
так настойчиво просятся в стих?

Что в стихах ты отыщешь спасенье,
я, увы, не берусь утверждать,
но уверен, что это смятенье –
верный способ убить воскресенье.
А под вечер – пасьянс… Благодать.

***

Молчи, проклятая шкатулка!
Осип Мандельштам.

…Такой была, наверно, тишина
еще тогда, до сотворенья мира,
и первозданным хаосом квартира
уже себе казалась, но струна

в рояле лопнув, обратила в слух
застывшие вне времени предметы.
Реальности печальные приметы
возникли вновь. Закат в окне потух.

Всё было как обычно: на стене
портреты предков выстроились чинно,
уже столетье хмурился мужчина,
разглядывая шкаф через пенсне.

Всё было как обычно, только стул
беспомощно, как жук, четыре ножки
вверх вытянул, как будто понарошку,
ребенком - тот его перевернул,

кто день провел в отчаянье глухом
и вечер в малодушии проплакал,
кто сдвинул стол и люстру сбросил на пол,
кто, как мешок, висел под потолком.

…Уже опять из тесного мирка
в беззвучье жизнь куда-то уходила,
но телефон в кармане пиджака
заставил вздрогнуть всё, что в доме было.

Кем был звонивший? Может быть, о нем
приятель старый вспомнил за бокалом,
иль кто-то с примиреньем запоздалым
звонить спешил в предчувствии дурном.

И тело опустевшее, уже
привыкшее быть частью обстановки,
как будто шевельнулось, и душе,
летящей через ночь без остановки,

пришлось замедлить лёт печальный свой.
Но ей, слепой, не помнящей ни слова,
ни шороха из языка земного,
не повернуть, не повернуть домой.

***

Уйти, и как можно скорей, -
застрянет мыслишка простая.
Но мокрой ладонью Борей
тебя по щекам отхлестает.

И вот, ты очнулся, и вот –
всей жизни видна подоплека.
…Лишь ради тебя, идиот,
он в миг прилетел издалёка,

боясь не успеть – напрямик:
сквозь лес и завесу сирени,
чтоб вырвать из рук черновик
предсмертного стихотворенья,

чтоб выдуть трухи вороха –
остатки дурного недуга,
чтоб сад на тебя замахал
руками, дрожа от испуга.

***

…А вечером – обычный шум дворовый:
магнитофон и гомон гопоты –
шум первозданных сумерек… Попробуй
смириться с мыслью: всё, что слышишь ты

сродни лягушек липкой перекличке
на берегу шуршащего пруда.
Всё дело в привыкании к привычке
знать, что вокруг – привычная среда,

родная, в сущности, и нечего стесняться.
Природа – сфинкс, нам всё равно не знать,
какие сны в том самом сне приснятся…
Закрой окно. Пора ложиться спать.

***

Я будто знал, что мы перенесем
архаику тех дней в пустую зрелость…
Жизнь-девочка в июньском солнце грелась,
а мир стоял – таинственный во всём:

в ветрах своих, в громадах кучевых,
в запутанном саду… перечислять бы
всё без конца. Не заживут до свадьбы
те ссадины на голенях твоих,

болячки на локтях, крапивный жар
на пальцах любопытных. Почему бы
тогда не умереть, когда те губы
могли губами тронуть мы, дрожа?

Была щека шершава и тепла,
и холодила мятная конфетка
язык, еще немой… Но жизнь-нимфетка
исчезла. Ускользнула. Умерла.

***

Смотри: зеленой влагою сочась,
стоит во мхах лесная Атлантида.
Заброшенная воинская часть –
нет более кощунственного вида!

По плацу, где былинка не могла
проклюнуться под командирским взглядом,
идешь, как по поляне - несть числа
ромашкам, колокольчикам… А рядом

ржавеет, как подбитый, БТР
без головы, а там, в ольховой чаще
господский улей, скопище фатер,
где пили и любили жен скучавших

майоры, капитаны, прапора…
И горько было здесь, и было сладко.
И гром сапог летел сюда с утра,
и копошилась детская площадка.

И были живы эти три куста
сирени, где, возможно, пели птицы,
и может быть, влюбленные уста
сливались старшины и фельдшерицы.

Вот так, наверно, кто-нибудь о нас,
гуляя, будет думать через годы…
Утешь себя – что видишь ты сейчас
не мерзость запустенья – пир природы.

Нет, в мире не бывает пустоты!
Как в этом незатейливом букете,
так и во всем, что озираешь ты –
естественный обмен любви и смерти.

***

Одеяло – сугроб. Вся постель моя –
снега вздыбленные валы,
и - торжественная мистерия
светотени, огня и мглы.

Эти полосы красноватые,
нагоняющие тоску –
привидения бесноватые
пролетают по потолку.

- Вам всё кажется. В темной комнате
печка топится, и сквозь щель
свет от пламени…
- Что вы, полноте,
это пушкинская метель
гонит бесов по небу полночи,
снег летит на мою постель…

***

Вот зримое свидетельство распада:
на кухне коммунальной тишина,
осенний вечер… Ничего не надо
придумывать – гляди устало на

пустой хитин, оставшийся от лета –
некрополь мух меж двух оконных рам.
Подсохший хлеб, вчерашняя котлета,
но аппетита нет, и я не дам

гроша за день прошедший, перешедший
в пространство безымянное, куда
я сам готов, но этот сумасшедший,
насквозь промокший город никогда

я не предам, не отрекусь от этих
беззубых подворотен и дворов.
От облаков. Мне никуда не деть их.
День кончился. Закат в окне багров.

***

- Здесь жил Гофман… Тот самый… Здесь лучший балтийский курорт…
Справа – дом, где бывал Томас Манн… Слева – зданье гестапо…
Наш автобусный гад, не смотря на похмелье, уперт
и подкован, но я что-то снова прослушал, растяпа.

«Никогда не простятся мне прусские эти дубы, -
я подумал, заплакав, - автобусом из Светлогорска
никуда не уехать, дурной не исправить судьбы…
Кто поймет эту странную грусть? Только малая горстка».

Или это – у всех, или это у всех – наяву?
Или эта вина – не за землю чужую – иное
я имею в виду. Я сейчас вам ее назову…
Впрочем, слов подходящих, увы, не найду всё равно я.

Можно только отметить природы торжественный вид,
можно строчку из Гейне на память (хотя он здесь не был).
Или – слушать старательно, что в микрофон говорит
человек, всё узнавший, и верно, нам посланный с неба.

ВОЛХОВ

Едва ль о варяжских драккарах
и о новгородских ладьях,
и о пароходах, хоть пар их
еще не рассеялся… Ах,

едва ли он помнит. Не вспомнит
и станцию эту, когда
пройдет пятьдесят или сто лет,
и скроет руины вода.

Здесь что-то другое, наверно,
воздвигнут – мощней и стройней,
и новая гидроинферна
даст свет просветленной стране.

А может, здесь будет навеки
бескрайняя хвойная даль,
и медленный, о человеке
едва ли он вспомнит. Едва ль.

***

Мне жаль, что я не жаден,
что не молю в бреду
за кучевых громадин
плывущую гряду.

За всё, что есть под нею –
за зеркальце пруда,
наверно, не сумею
вступиться никогда.

И камышовый берег,
и этот робкий сад,
как видно, без истерик,
без слез верну назад.

И глиняное тело
без ропота отдам –
оно, глядишь, для дела
понадобится там,

куда сложу в придачу
всё, что не брал взаймы,
что никуда не спрячу
от этой зоркой тьмы,

куда с волшебной тайной
в слепую тишину
напрасный долг, случайный
процентщице верну.

ЛЕТНИЙ САД

…Как асфодели – ну а впрочем, видел кто их –
тюльпаны нежные средь мраморных теней
в полупрозрачных, полных шепота покоях
встречают сумерки, и ночь грядет – длинней,
чем жизнь тревожная, в предчувствии сирени
себя забывшая – и ночь идет, нежна,
как эти полуспящие, как тени,
с тенями слитые, как эта тишина,
как асфодели, ну а впрочем, впрочем, впрочем…
Пусть шепот уст его неизъясним,
пусть сад забывшийся в сравнениях неточен,
мы промолчим, мы согласимся с ним.

***

Я всё это знал…
Улетали птицы…
Эдуард Багрицкий


Пароход, дымя, отплывает в Ниццу.
За волной волна – как за строчкой строчка.
Иудейский мальчик, держащий птицу
в тонких пальцах, с палубы – просто точка.

Птицелов, не птиц – голоса ловящий,
продувного Понта густые речи…
Старый мир стоит, словно сон навязчив –
ни прогнать его, ни обнять за плечи.
Трепетанье крылышек этих, ручек,
этих кружев школьных – улов пустой, но
вся тщета твоих комиссарских штучек
и усмешки девичьей не достойна.

И – солги, убей – ничего не сдвинешь
с этой точки - мальчик, печаль поймавший,
простоишь тут век, и навек остынешь,
и никто нам с палубы не помашет.

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" | Издательский центр "Пушкинского фонда"
 
Support HKey