ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
Поэт Глеб Семенов (род. 18 апреля 1918 ум. 23 янв. 1982) принадлежит к поколению, которое начинало в канун Великой Отечественной войны, но творческая судьба Глеба Семенова складывалась иначе, чем у Бориса Слуцкого, Давида Самойлова (с которыми, к слову сказать, он позднее в 50-70 годах был дружен) и многих прочих славных представителей этой когорты поэтов-фронтовиков. И дело не только в том, что силою сложившихся обстоятельств Глеб Семенов не попал на фронт, а попал в ленинградскую блокаду и, тем самым, выпал из своего фронтового поколения. Следствием этого выпадения стало то, что он всегда гораздо лучше чувствовал себя как среди людей на двадцать лет его старше, так и среди тех, кто был его на двадцать лет младше, чем среди ровесников. Но, возможно, разница эта была запрограммирована с самого начала и тем обстоятельством, что Глеб Семенов был петербуржцем, кончил перед войной не ИФЛИ в Москве (откуда вышли многие будущие московские интеллектуалы и в том числе поэты), а химфак в Петербургском университете, там, в Университете он подружился с компанией своих сверстников-гуманитариев (отсюда его дружба, длиной в жизнь, с Е.Г.Эткиндом). И, что хотелось бы еще отметить, принадлежал он к тому многочисленному и очень типичному для Петербурга, очень славному слою российской интеллигенции, предки которой нередко были иностранцами, прибывшими к нам еще в 18-м веке, позднее обрусевшими и породнившимися с русскими семьями. Большинство из них трудилось на ниве русской культуры. Так и среди предков Глеба Семенова были музыканты, литераторы, актеры и вообще деятели театра, а также историки, археологи и пр. Случались, конечно, исключения, но они были редкими.
Сказанное можно отнести и к семье матери Глеба Наталии Георгиевны Семеновой-Волотовой, и к семье его родного отца Бориса Евгеньевича Дегена. Отец Наталии Георгиевны имел фамилию Бруггер, что указывало на происхождение от города Брюгге, и действительно, первый Бруггер приехал из Нидерландов в Россию еще в 18-м веке как органный мастер, а следующий, то-есть его сын имел уже мастерскую музыкальных инструментов на Бассейной в Петербурге. Сама же Наталия Георгиевна стала актрисой, училась в студии МХТа у Станиславского (вместе с Аллой Тарасовой) и посвятила этому ремеслу всю свою долгую жизнь. Ее актерский псевдоним Наталия Волотова.
Близко к этой схеме и происхождение семьи родного отца поэта Бориса Евгеньевича Дегена. Фамилией Деген Глеб подписывал свои первые стихи. Фамилию Семенов, фамилию своего отчима, знаменитого писателя 20-х годов Сергея Александровича Семенова, автора прогремевшего на рубеже 30-х годов романа Наталья Тарпова, Глеб получил уже 16-ти лет при весьма трагических обстоятельствах, когда Б.Е.Деген был арестован. Семья фон Деген, из которой был родной отец Глеба, так же как семья Н.Г.Волотовой была разветвленной, сложной, многочисленной и с гуманитарными наклонностями. Среди них были (и есть) люди пишущие1, люди, близкие к театру, писавшие для театра, порой не лишенные актерских способностей. В их числе и Борис Деген. С раннего детства он оказался погруженным в сферу литературы и искусства, ибо, осиротев в младенчестве, вырос и воспитан был в семье известного в Петербурге литератора и театрального деятеля Михаила Николаевича Волконского2, женой которого (брак был гражданский) была его родная тетя Наталия Викторовна Деген-Арабажина. Немудрено, что выросший в этой среде Б.Е.Деген и сам впоследствии был не чужд увлечений литературой и театром. Познакомились родители Глеба в одной из многочисленных театральных студий предреволюционного Петрограда.
Не лишнее будет напомнить в нескольких словах о самом князе Волконском Михаиле Николаевиче (дяде Мише как он числится в семейных хрониках). Даты его жизни 1860-1917, родился и умер в Петербурге, единственный сын в знатной, но давно обедневшей семье, известный литератор, беллетрист, автор психологических и исторических романов, а также человек театральный, автор нескольких драм, комедий; особенно прославился он своей пародийной оперой Вампука, принцесса Африканская, поставленной в театре А.Р.Кугеля Кривое зеркало в янв. 1908 (пост. Р.А.Унгерна, муз. В.Г.Эренберга) и шедшей на разных сценах до конца 1920-х гг. с неизменным аншлагом. Об оглушительном, легендарном успехе этого спектакля не уставали рассказывать очевидцы в течение всего ХХ века, изображая лучшие номера и, как правило, задыхаясь от смеха. Потом к этим рассказам подключились историки театра и даже режиссеры (попытка возобновить Вампуку была предпринята в 1990-х годах). Понятно, что и в семейных беседах Дегеных-Семеновых эта тема не раз всплывала, легенды передавались из поколения в поколение. Автору этих строк также довелось в домашнем исполнении слышать арию: Вам пук цветов, вам пук цветов (отсюда, кстати, вампука) и не в меру затянутый хор За нами погоня, бежим-бежим. Рассказывалось, что в публике случались истерики от хохота, некоторых выносили в фойе, чтобы привести в чувство. Как я поняла мишенью насмешек был Верди, и досталось больше всего Аиде.
Вскоре после рождения сына в 1918 году Н.Г.Волотова расходится с Б.Е.Дегеном, а в 1923-м выходит замуж за Сергея Александровича Семенова, начинающего писателя, тогда уже замеченного прессой.3
Писатель Семенов Сергей Александрович (7/19 окт. 1893-12 янв. 1942), отчим поэта Глеба Семенова, был выходцем из рабочей петроградской семьи. Он был участником Гражданской войны, а в 1930-х годах полярных экспедиций на ледоколах Сибиряков и Челюскин. В 20-годах прославился как автор повести Голод. Это был талантливый и правдивейший рассказ о первой, еще петроградской блокаде 1920-1921 гг. А в 30-х годах имя его было у всех на устах после нашумевшего романа Наталья Тарпова (бестселлера 1927-1929). В 1941 ушел добровольцем на фронт в составе Народного ополчения, воевал на Ладожском фронте. Умер в госпитале от пневмонии 12 января 1942.
Глеб называл его всю жизнь просто Сережа.
Понятно, что в атмосфере пишущего дома (нужно прибавить, что с 1934 года Семеновы жили в писательской надстройке дома №9 на канале Грибоедова, где их ближайшими соседями и друзьями были Слонимские, Каверины, Зощенко, Шварц и многие другие) невозможно было не начать писать. Это и произошло с Глебом Семеновым. Тем более, что несколько раньше он испытал еще один мощный толчок, побудивший его к творчеству: семья Сергея Семенова на несколько лет была сослана в Святые горы, куда С.А.Семенов был приглашен в 1925 году на мероприятия, связанные со 100-летием ссылки Пушкина в Михайловское. Как известно, дата эта отмечалась очень торжественно, туда собрался весь цвет тогдашней интеллигенции: писатели, ученые, пушкинисты. Именно тогда решено было превратить Михайловское, бывшее имение Пушкиных, Тригорское и Святые горы в заповедник, и его директором там же был выбран С.А.Семенов. Трудно сказать, чем было вызвано это назначение. Возможно, его тогдашней популярностью после ошеломляющего успеха первых публикаций, возможно, руководствовались столь обязательным в те годы демократическим происхождением и партийностью. Может быть, он оказался желанной кандидатурой, поскольку имел славу человека честного и не просто «доброго малого», но человека, обладавшего врожденной интеллигентностью высокого уровня. И хотя С.А.Семенов был директором недолго (он оказался совершенно не способен к административной работе и через год отказался от этой чести), но именно это назначение отчима сыграло счастливую роль в жизни его пасынка. Детство и отрочество Глеба Семенова связано было с этими волшебными местами, ибо семья приезжала туда вплоть до самой войны на все лето, а иногда оставалась там и на зиму. Они снимали дом в Вороничах. И, может быть, слишком буквально было бы считать, что именно там Глеб Семенов стал поэтом, но понимание России, русской природы, русской деревни, очень глубокое впечатление от коллективизации, которую он наблюдал там ребенком, подростком, и, разумеется, осознание пушкинской биографии, пушкинской поэзии все это связано для него с Пушкинскими горами, которые тогда еще называли Святыми.
Там были написаны стихи, которые составили позднее костяк первой книги поэта Глеба Семенова Парное молоко (см. № 1-51). Впечатлениями о пушкиногорском детстве пропитаны и поздние стихи: цикл Из воспоминаний детства (388-390), и, наконец, одно из последних и самых горьких стихов поэта: По памяти рисую: вот изба... (458).
Надо отметить, что влияние отчима было серьезным. В семейных хрониках сохранились рассказы о том, что Сергей Семенов, до поры до времени мало уделявший внимания пасынку, прямо-таки вцепился в него, когда тот начал писать. При случае, он, видимо, рассказывал об этом коллегам по цеху. В архиве у Глеба сохранилась трогательная записочка Б.Л.Пастернака на крохотном, вырванном из блокнота, листике: Дорогой Глеб! Твой отец рассказал мне, что ты пишешь стихи. Бросай это дело, дружок, тяжелое и неблагодарное ремесло. Твой Б.П.
Понятно, что влияние поэзии Пастернака на творчество Глеба Семенова уже в ранней юности было громадным. Но не основным. Разумеется, совершенно миновать это влияние для поэта ХХ века было делом невозможным, и Глеб Семенов тут не стал исключением. Он, как и многие его современники, разъял на клетки и освоил пастернаковскую стилистику и гармонию, он легко мог написать Стихи в манере Пастернака (№ 167). И не удержался от этого искушения. Но все-таки в гораздо большей степени Глеб Семенов использовал опыт других своих старших поэтов-современников (об этом разговор впереди). Но за творчеством Пастернака Глеб Семенов следил с огромным вниманием, и эту привязанность (на генетическом уровне!) унаследовали почти все его ученики. Хранил он и память о тех нескольких счастливых наблюдениях за живым Пастернаком, которые выпали на его долю. Он, скажем, рассказывал, как Сергей Семенов взял его на вечер в Дом писателя (в Белый зал Шереметевского особняка), где проходило в середине 30-х годов общее чтение (почти турнир!) ленинградских и приехавших в гости московских поэтов. И помнил, как после чтения все выступавшие высыпали на сцену и началось почти братание двух поэтических столиц. И в какое-то мгновение Пастернак обхватил сзади руками коренастого и невысокого Александра Прокофьева и, подержав его на весу, выкрикнул: Я поднимаю ленинградский кубок!
Глеб Семенов начал печататься в 1936 году, когда журнал (альманах?) Резец № 8 опубликовал два его стихотворения: Едва я только спрыгну с поезда... и Приход скота. Автору было восемнадцать лет. Через два года в 1938-м тот же Резец напечатал стихотворение В серый день. И с легкой руки этого издания вплоть до начала войны альманахи и журналы не раз обращаются к стихам молодого автора: альманах Литературный современник № 10-11, 1940 (Песенка, Как же я скажу тебе) и № 5, 1941 (Заморозки, Елка). Особенно благосклонно отнесся к Глебу Семенову ленинградский журнал Звезда4, где за год до войны публикуется очень серьезная подборка стихов начинающего автора: По-над лесом спокойно проходит луна, Гроза, Перед дождем, Упорно вниз вела дорога, В дремотный лес как в отчий дом, Я не в упор скажу, а для сравненья, Печаль, как маленькая птица, Дома (Звезда, № 5-6, 1940).
Это были стихи, составившие в нынешнем издании малой серии «Библиотеки поэта» костяк первой книги Парное молоко. Реально книга «Парное молоко» (как, впрочем, и остальные книги, на основе которых подготовлено данное издание) никогда не выходила. Те немногие книги, которые Глебу Семенову удалось издать при жизни, составлялись им совсем по иному принципу, чем те, что поэт делал «для себя»; кроме того, они жестоко страдали от цензурных изъятий.
После войны в 1947 выходит первая книга стихов Глеба Семенова5 Свет в окнах (Советский писатель, 1947), которая была немедленно обругана в Литературной газете (статья называлась Затянувшаяся прогулка: «Литературная газета», 1948, № 48, 16 апреля): прогулка затянулась... герой Г.Семенова только сторонний наблюдатель... не может найти себе места в рабочем строю... в стихах не пахнет послевоенной колхозной деревней... царит застойная патриархальщина... настоящая жизнь... осталась не раскрытой в сборнике... и т.д.
После первой книги в публикациях наступает почти двадцатилетний перерыв. Только в конце 50-х начале 60-х Глеб Семенов снова выходит из тени и в 1964 году напоминает о своем существовании книгой стихов «Отпуск в сентябре» (М.-Л.: Советский писатель, 1964). Несмотря на то, что выходила книга в сравнительно благополучное, «оттепельное» время, ей не повезло. Она проходила через цензуру очень тяжело и в результате лишь в малой степени обнародовала реальный запас стихов, накопленный автором к тому времени. Почти то же самое можно сказать и о книге «Сосны» (Л.: Советский писатель, 1972), хотя ей повезло несколько больше, это была все-таки неплохая книга по тем временам. Но все же из прижизненных изданий Глеба Семенова единственной книгой, которая в какой-то степени адекватна была тому, что представлял собой автор, можно считать (и то с большой натяжкой) только его «Избранное» (Стихотворения. Л.: Лениздат, 1979). Даже его посмертно изданная книга «Прощание с садом», ошибочно по вине издательства и по недосмотру составителя выпущенная под елейным названием «Прощание с осенним садом», была изуродована десятками поправок тогдашнего главного редактора издательства «Советский писатель».6
Приступая к исследованию творчества Глеба Семенова следует сразу оговориться: книгами мы будем называть не те, что были изданы печатали нашего автора, как уже было сказано, очень скупо и ему крайне не везло с цензурой. Книгами мы будем считать те, которые он сам составлял, не оглядываясь на цензуру и не рассчитывая на скорое обнародование. Правильнее было бы сказать, что он занимался этой работой, готовясь к посмертной публикации. Начал он ее загодя, еще в середине 60-х.7 И когда почувствовал, что смерть-таки его настигает, горестно произнес: Ничего не успел.... Это было преувеличением. Он успел многое, почти все. Обращаясь к давно написанным стихам, выуживая их из старых тетрадей, он тщательно и осмысленно «прописывал» их, «проявлял». Добивался эффекта переводной картинки. Без насилия, а «впадая», по его собственному выражению, в прежнее настроение. Поэт, как бы всматриваясь в себя тогдашнего, совершал невозможное: входил второй раз в одну и ту же воду.
Работа была тонкой и не грубой, и коснулась она, разумеется, только первых книг (30-40-х и самого начала 50-х годов). И, конечно, не всех подряд стихов. Часть, даже из самых ранних, не нуждались в таком проявлении (в частности, большинство блокадных стихов). Очень хороши были изначально и юношеские стихи 30-х годов, написанные на Псковщине, хотя они и требовали, конечно, изъятия шероховатостей и неловкостей, вполне обычных для автора 16-20 лет.
Название каждой книги тоже тщательно обдумывалось: Парное молоко для первой книги оказалось как нельзя кстати. И дело не только в том, что звучит оно по-деревенски, подчеркивая тематику книги, а в том, что соответствует взгляду в прошлое с колоколенки (как говаривал сам Глеб Семенов): он и был тем самым еще парным молоком в годы, когда писались эти стихи.
Разумеется, стихи первой книги Глеба Семенова грешат стилизацией, а иногда явной, почерпнутой из литературы, псевдо-народностью:
На тебе цветистый поясок,
к волосу положен волосок,
ты прошла вечерней луговиной
словно солнца свет наискосок.
(«На тебе цветистый поясок…»)
Порой в них отчетливо прочитывается подражание хорошо известным образцам. Не избежала первая книга и некоторой затянутости и порой грешит однообразием. Позднее, когда в зрелые годы поэт ее прописывал, он уже все понимал, но оставил эти недостатки почти неисправленными. Иначе, она не была бы уже первой книгой. Деревенская тематика стихов прежде всего, конечно, подсказывала и подкидывала горожанину Глебу Семенову есенинские образы и интонацию:
Едва я только спрыгну с поезда,
мне ветер словно пес на грудь.
(«Едва я только спрыгну с поезда…»)
Иду я деревней,
и пахнет парным молоком.
Коровы качают рогов неуклюжие лиры.
(Приход скота)
Да и попробуй тут устоять, тем более что стихи Есенина читались в доме, книги поэта стояли на полке и были прекрасно известны Глебу Семенову, стихи пленяли своей певучестью и образностью, а семейные разговоры были полны еще не потускневшими воспоминаниями о Есенине: от одного из первых его чтений в Петербурге, которое довелось еще в юности услышать матери Глеба Н.Г.Волотовой в салоне А.П.Философовой, где поэт несколько шокировал публику, произнеся для начала Корова, сильно нажимая на о и до трагического конца в Англетере, где та же Н.Г. с ужасом наблюдала в щелку двери, как С.А.Семенов, стоя на стуле, вынимал из петли повесившегося поэта, и голова Есенина доверчиво покоилась на его плече.
И все-таки, обращаясь к стихам первой книги поэта Глеба Семенова, замечаешь, что при всей, в целом, их традиционности и вполне объяснимой зависимости от находок и открытий русской деревенской поэзии на рубеже XIX-XX веков, им нельзя отказать в зрелости, смелости и неожиданности некоторых образов:
Ходят, фыркают кони у древней горы,
и от лунного света их спины мокры…
(«По-над лесом спокойно проходит луна…»)
и бабы в раздутых полотнах
плывут, как в волнах корабли.
(Перед дождем)
У жидких кленов
горлом
хлещет кровь...
(«В дремотный лес…»)
Заметно также и то, что если стихи и грешат заимствованиями, то автора не только и не столько пленяет певучесть Есенина, сколько, скажем, ярость и тяжеловесность Бориса Корнилова или глубокая философичность Николая Заболоцкого:
... такой благопристойный мир лесной
предстанет исковерканным тебе
дыханьем голубой болотной астмы
и слизняковой жадностью в грибе.
Большую птицу маленькими ртами
смакует муравьиная орда.
Безводья всеобъемлющее пламя
живьем сжигает серцевину дуба.
Поодаль возмужавшая вода
над почвою насильничает грубо.
В ногах у леса ползает трава
и, к солнцу заслоненному взывая,
уже едва жива, едва жива...
(«В дремотный лес…»)
То, что автор не идет по линии наименьшего сопротивления, а обращается к наиболее трудным образцам русской деревенской поэзии, заставляет обратить на него внимание. Разумеется, его деревенский мир не избежал идеализации, вполне понятной для совсем молодого человека, мир этот полон дорогих ему подробностей:
...где кот об ноги трется снова
и где, сощурившись хитро,
соломенный заслон от стужи
хозяин к раме прикрепит
и сразу сделается уже
наш мир; пускай себе снаружи
морозит и метель кипит…
(Отрывок)
Иногда стих срывается на деревенский частушечный припев:
А в сугробе воробей.
Эка жизнь короткая!
Стайкой пой и стайкой пей,
а помрешь сироткою!
(Снежный сад)
Стихи в книге постепенно взрослеют, и автора уже увлекает глубина тютчевской лирики (см. «Бессмертие», № 36); в стихотворении «Заморозки» (№ 30) явственно слышны отзвуки «Умывался ночью на дворе» Осипа Мандельштама:
Нет, не уснуть, беда.
Выйду на спящий двор.
В бочке стынет вода,
синяя, как топор.
И покажется мне,
что, источая свет,
звезды лежат на дне
горстью мелких монет;
и что сам я стою,
словно мальчик из сна,
на неверном краю
ямы, где нету дна;
и сквозь бездонность лет,
через кромешность верст
вот уж лечу на свет
потусторонних звезд...
Вздрогну я оттого,
что неприметный ледок
бездну над головой
выдернет из-под ног.
Иногда картины природы рисуются в стихах прямо-таки эпическими красками:
... и воды ржавые,
и черствый горб земли,
рассохшийся от медленного зноя.
Но вот ударил дождь...
И чтобы не упасть,
деревья радостно схватились друг за друга,
зашлась трава
и, сдерживая страсть,
качнулась рожь упрямо и упруго,
и с шапкою в руках
старик застыл у плуга.
(Гроза)
Идут лишь косцы друг за другом,
мятежные травы тесня.
И в миг, когда ливень нахлынул,
когда прорвалась тишина
последняя пала травина,
последняя встала копна!
Перед дождем)
Застыв торжественно на взлете,
огромный трактор на бугре
стоял, как памятник работе.
(Трактор)
Так и напрашивается сравнение этого трактора, стоящего как памятник, с безнадежно-пессимистичными строчками одного из поздних стихотворений Глеба Семенова его последней книги: Да трактор у дороги / поставь ржаветь без гнева (№ 456). И хотя вполне справедливо было бы упрекнуть эту первую книгу в идеализации деревни (годы-то были страшные, 1930-е), но и в ней уже не так все оптимистично и светло, и чем дальше ее листаешь, тем зрелее и грустнее становятся стихи: Печаль как маленькая птица / в ладонях школьника тиха (№ 39), Холода бежали из-под стражи / и ледком в колдобинах легли (№ 47) Далека дорога, далека. / Нелегка разлука, нелегка. / К сожаленью, мы не облака (№ 50). Не обходится автор и без предчувствия грядущих военных испытаний: Когда испуганною ранью / в шинели, в запахе ремней / однажды встанет расставанье / над спящей дочерью моей... (48).
Следующая книга стихов Глеба Семенова Воспоминания о блокаде двадцать лет пролежала в черновых тетрадях.8 И только летом 1961 года автор обращается к этим стихам. Толчком послужил, как объяснял сам Глеб Семенов, тяжелый душевный кризис, вызванный и внешними обстоятельствами, и личными невзгодами. Кризис вновь опрокинул поэта в состояние жгучего одиночества и трагической покинутости, безвременья и безнадежности, сродни тем, что испытал он в 1941 году, и воспоминания о блокаде ожили в нем мучительно непотускневшими. Опять опустевший город, никого рядом ни родных, ни любимой, ни друзей... Впрочем, я знаю еще один пример блокадника, который именно в 1961 году обратился к старым записям это Л.Я.Гинзбург. Такое совпадение наводит на мысль, что двадцать лет как раз та дистанция, в необходимости которой нуждается блокадный человек, чтобы, наконец, в какой-то степени отстраненно вновь заглянуть в эту страшную бездну.
При чтении второй книги Глеба Семенова обращает на себя внимание прежде всего ее четкая структура. Книга состоит из 37 стихов, за редким исключением коротких, а иногда и очень коротких, каждое стихотворение имеет название. Горечь и страдание наполняют книгу. Никакого пафоса и героизма только фиксация ситуации с некоторым упором на макаберность происходящего.
В первых стихах книги эта макаберность еще анекдотична:
А Марсово нынче иначе багрово,
и аэростаты в зарю
всплывают поверх мокрогубого рева,
в нагрубшее вымя суется корова,
привязанная к фонарю.
(Закат)
Но чем дальше мы углубляемся в текст книги, тем трагичнее и ужаснее становятся подробности:
Распался дом на тысячу частей,
и огорожен почему-то
кроватями
скелетами уюта,
обглоданного до костей...
(Улица)
Иногда прорывается страстный лиризм (при воспоминании о близких жене, дочке, бабушке), но и лиризм тоже закован в сжатую форму:
Возвращаюсь пешком с вокзала.
Не асфальт, а сплошные кочки.
Хорошо ли ты тюк связала,
не забыла ли шарф для дочки?
Постою, ни вздохнув, ни охнув.
С пьедестала царя свергают.
Первых раненых
в школьных окнах
неподвижно бинты сверкают.
Очень гулко
и тихо очень.
Все как было и все как стало.
... Нескончаемым многоточьем
перестук твоего состава...
(Тишина)
И снова стремление к предельному лаконизму. Многообразие сюжетов диктует смену ритма, интонации и размера. Книга изобилует скупо, почти графически исполненными картинами быта блокадного города и тончайшими, скорбно-безнадежными, горестно-«безнравственными», но, увы, правдивыми психологическими этюдами: «Кромешный, / бестрепетный библейский дым!..» (№ 62) это о пожаре на Бадаевских складах, который уничтожил в одночасье весь запас муки в осажденном городе.
Внутри судьбы своей картонной
мы что ни день, то обиходней
фугаскам счет ведем на тонны,
а зажигалкам лишь на сотни.
И зажигалки даже любим
мы по сравнению с фугасками
(Всегда ведь выбор нужен людям,
не выбирать же только галстуки!..)
(Выбор, № 65)
Может, завтра и я на ходу
упаду
не дойду
до того поворота.
Пропадающий хлеб мой имея в виду
(с чем сравнима такая забота!)
вынет теплые карточки кто-то,
не взглянув на меня свысока.
Будет липкой от пота
рука
добряка.
И медаль через годы,
светла и легка,
усмехнется с его пиджака!
(Бессмертие)
Тексты проникнуты горестной иронией. Ходульный героизм отсутствует. Более того стихи иногда не лишены макаберности, при этом автор нередко бывает беспощаден именно к себе, признается с прискорбием и в трусости, и малодушии:
Скомкала меня, заворожила
с воем нарастающая смерть...
Вот ворвется... с ходу сатанея,
выплеснет похлебку... и свозь дым
на колени рухну перед нею:
неужели гибнуть молодым?!
Пыль волчком по комнате завертит,
хлопнет дверью, плюнет на меня...
... Сладострасным ужасом бессмертья
тело наливается звеня...
(Бомбежка)
Заканчивается книга мучительных блокадных стихов неким катарсисом воспоминанием о концерте в промерзшем зале ленинградской филармонии. Стихотворение «Концерт» (№ 86) разворачивается неторопливо, в повествовательном тоне, изобилует подробностями. Тут и «бесполые» скрипачи, которых сокрушенно приветствуют из публики: «сколько зим и скольких нет!». И «ломтик хлеба нержавеющий», его «дамы в сумочках несут», и «лейтенантик забинтованный», который, услышав первые звуки оркестра «память в руки уронил», и, наконец, «нимб дыхания сгущенного», расцветающий постепенно «над каждой головой» этих измученных, святых страдальцев.
Третья книга Глеба Семенова называется «Случайный дом», ибо написана она была в эвакуации в 1943-44 гг. Место действия Приуралье, деревня Шибуничи под Пермью. И опять для этой книги, также как и для «блокадной», характерно отсутствие патетики, но рамки ее раздвигаются настолько, что, несмотря на конкретный адрес, местом действия становится вся страна. Если «блокадный человек» был предоставлен, как правило, самому себе и один на один боролся за выживание, не смея просить помощи у себе подобных, то «эвакуированный человек», наоборот, оказывался на великих просторах огромной страны в гигантском коллективе себе подобных и, что важно, в некоторой оппозиции к аборигенам. Можно сказать, что в третьей книге Глеба Семенова возникает классическая оппозиция: свой / чужой, плюс общая беда война, которая несколько сглаживает, примиряет эту оппозицию. Здесь, в стихах третьей книги совсем еще молодого двадцатипятилетнего автора впервые появляется и надолго остаются в его творчестве с одной стороны «передвижническая» тема, а с другой грызущая душу проблема непреодолимой оппозиции интеллигенции и народа. И, хотя нет правил без исключений, но чем дальше тем непреклонней становится Глеб Семенов в своем убеждении о непреодолимости разрыва, и на протяжении всей последующей жизни эта пропасть для него все более углубляется.
До самой большой беды
до чуждого дома дожили!
Для нас не хватает воды,
и ведра с трудом одолжены.
Про нас говорят: жиды,
и мы принимаем как должное.
(«До самой большой беды…»)
«Как должное», хотя лично «мы» другой национальности. И не случайно появляются «жиды». Одно из стихотворений так и названо: «Ревекка Моисеевна», и в нем оппозиция свой / чужой с предельной четкостью обрисована, хотя, разумеется, она не всегда сводилась к национальному аспекту.
Воспоминания о Ленинграде, тоска по оставленному дому соседствуют в стихах этой военной книги с горестной темой войны. Народ и война, мальчики и война, матери, получающие похоронки, женщины, у которых мужья воюют, девушки, у которых молодость проходит вдали от хоть какого-то мужского населения, возвращения отвоевавшихся безногих, безруких, смерти среди эвакуированных все это поместилось в книгу о случайном доме.
Усиливает книгу и еще одна тема, объединяющая все впечатления автора: могучая, во многом еще первобытная, непокоренная, не всегда подвластная человеку природа Предуралья, в которую перемещен герой волею судеб из родного города. И речь идет не о пейзажной лирике. Природа и все, с ней связанное, в стихах книги Глеба Семенова Случайный дом адекватны по масштабу событиям, бушующим далеко на Западе, сопоставимы с мировой войной, в которую вовлечена чуть ли не большая половина человечества. От стихов Случайного дома, начисто лишенных романтизма и сентиментальности сказанное касается даже таких стихотворений, как День рождения, Мечта, Прекрасной осени не стало поутру, в которых, казалось бы, без того и другого трудно обойтись от всех стихов этой военной книги веет безутешным ветром эпоса, лишающим человеческую жизнь уюта и домашности.
В отличие от только что сказанного о военных книгах Глеба Семенова, в которых момент обобщения, структурирования, даже эпического начала оказался чрезвычайно сильным, приходится констатировать (с некоторым разочарованием), что послевоенные книги нашего автора и «Прохожий», и еще в большей степени «Покуда живы» (книга «Прохожий» рисует послевоенный Ленинград, а книга «Покуда живы» в основном посвящена провинции, куда автора часто засылали в командировки от Союза писателей) почти целиком состоят из «передвижнических», повествовательных стихов, наполненных измельченными подробностями и, прежде всего деталями только что отгремевшей войны. «Тополя отстрелянная крона» (№ 140), «паровоз, убитый наповал» (№ 139), обрушившийся под откос и обросший там травами все рисует «страну кочевую», «навылет продутую» «безруким жаргоном, безногим акцентом» (№ 141).
Но в «Прохожем» в центре пейзажи родного города, послевоенного, послеблокадного…
А за решеткой Летний сад
наискосок ходил по клетке…
(Апрель сорок пятого)
А когда звучит за кадром голос автора: «И круглый сад перед музеем…» (№ 145) узнается Михайловская площадь и Русский музей, и послевоенные трамваи, которые делали круг по этой площади, затем остановку, а затем разбегались по Невскому в разные стороны, одни к Смольному, другие на Васильевский. И эти милые сердцу детали до слез трогают тех, кто помнит Ленинград 1945-го. «И если плачущих мы видим…», то оно и понятно, ведь вот он, «ковчег белоколонный» Большого зала филармонии, описанием концерта в котором зимой 1942-го заканчивалась вторая, «блокадная» книга поэта.
Но эти подробности, как они ни привлекательны и ни трогательны, лишают книгу монументальности. Впрочем, это входило в замысел автора, ибо основная тема четвертой книги все-таки совершенно другая, а именно: потерянность и растерянность «послевоенного» человека, который не может найти себе места после «большой войны». Этой теме, можно сказать, была посвящена вся европейская послевоенная культура. Не случайно и книга Глеба Семенова названа «Прохожий».
… слежу как скрытой камерой за ней,
за жизнью, не порезанной цензурой.
(Свет в окнах)
Сценки, очень близкие итальянскому неореализму, который в это время пришел в кино, выхватывает «скрытая камера» послевоенной книги Гл.Семенова:
Старухи руки в боки. Старики
с подтяжками свисающими. Дети,
которых водружают на горшки.
Бесхитростные кинокадры эти
о людях повествуют по-людски.
(Свет в окнах)
Это принципиально. Автору не по нутру фанфары победы, которые оглушают послевоенного человека. Обманутый в своих чаяниях, в своих мечтах о наконец наступившей чистой и праведной жизни после такого испытания, каким была война, послевоенный человек чувствует себя в лучшем случае «прохожим». Повсюду он встречает все ту же «фальшь», которая «забив слюнями рот» («Похороны», № 147) мешает выпрямиться и приступить к делу, обессиливает, поселяет в душе равнодушие.
Но если бы только это. Вскоре к послевоенному человеку подкрадывается довоенный ужас, страх, который будет преследовать и его, и последующие поколения (во всяком случае до хрущевской «оттепели»), когда каждый неожиданный стук в дверь или незапланированный звонок будет рождать мысль:
Я надеюсь, что мимо,
не ко мне, не за мной.
(Лбом в стекло)
А потом его посещает и «незаконная» любовь. Она тоже разливается по книге лирическими сценами, бессонницами, бездомностью, блужданиями по городу. И никакой выспренности, никакой героики!
Заключая рассказ о книге «Прохожий» нельзя не упомянуть о двух стихотворениях, которые начинают серию стихов Глеба Семенова о творчестве. Это стихотворения «Творчество» и «Бабочка» (№ 170, 171).
Как знаю этот сладкий холод,
что расправляет нам крыла!
... Я пальцем Божиим приколот
к доске случайного стола...
(Бабочка)
Пятая книга стихов поэта «Покуда живы» продолжает тему и «Случайного дома» (только время уже послевоенное), и «Прохожего» (только место действия уже не столько город, сколько провинция, куда Глеб Семенов часто ездил в командировки от Союза писателей). Речь в стихах идет не об авторе, и повествование часто ведется не от первого лица. Время, когда писалась книга 1952-1956 гг. Первая ее часть, в которую вошли проблемные стихи, сюжеты которых подсмотрены автором в провинции, озаглавлена «В дальнем районе» (№ 189 198) и претендует на некоторую широкую панораму жизни послевоенной страны, которая покуда еще жива. Речь в стихах идет о самой будничной, повседневной, народной, так сказать, жизни со всеми ее трудностями, недостатками, нехватками, положительными и отрицательными персонажами. Этакий критический реализм конца сороковых начала пятидесятых годов двадцатого века. Основной пафос книги понятен и объясним: народ вернулся с войны а как он живет, этот народ после своей великой победы!
Когда все кончилось победой,
и не в кого уже стрелять;
когда все стало песней спетой
(не дай бог петь ее опять!);
когда, сменив парадный китель
на зависевшийся пиджак,
помылся в бане победитель,
в военкомат сходил и в жакт;
когда вернулся в цех завода,
когда вернул свою жену,
когда гитару из камода
достал и вспомнил старину…
(Победитель)
Появление в эту эпоху новой волны «критического реализма» вполне объяснимо, тем более, что вскоре мощный толчок ему даст смерть Сталина. У всех накопилось много чего, что хотелось бы, наконец, обдумать, рассказать, выкрикнуть. И хотя перед нами книга в основном лирических стихов, но герои стихов «люди из народа», будь то девочка-киномеханик («В метель», № 189), или старый учитель («Учитель», № 193), или цыганский табор, заблудившийся среди русских деревень («Последний табор», № 194), или крестьянин, вернувшийся с войны («Победитель», № 190), или его односельчанин, пришедший из лагеря («Распахнуты ворота», «Хозяин», № 196, 197). И чисто стилистически в стихах этого времени господствуют «некрасовские» интонация и размер (не один Глеб Семенов грешил этим). Иногда автор сбивается на стиль «агитатора-горлана-главаря», даже не брезгует «лесенкой» Маяковского в некоторых стихах, хотя чаще слышится перекличка с Исаковским и Твардовским.
Во второй и третьей частях книги «Покуда живы» стилистика стихов резко меняется. Опять идет разговор от имени автора, то есть автор совпадает (и теперь уже навсегда) с лирическим героем, а повествовательная, «сюжетная» линия уходит из поэзии Глеба Семенова (и тоже навсегда). Но при этом гражданский пафос из стихов не только не исчезает, а наоборот, скорее усиливается во второй («Покуда живы») и третьей («Вечер встречи») частях книги, где разговор все чаще обращается к больным темам недавнего прошлого и настоящего. Пессимистичен взгляд поэта на общество, причем не только на свое отечественное, но и на мировое, в котором он различает только:
…гул перенаселенной глухоты
сквозь ужас воспаленного величья
(Мир)
И, может быть, потому автор беседует в своих стихах с близкими ему людьми, с друзьями, учениками9, родными, собратьями по перу, щедро посвящая им стихи этой книги. Начинается вторая часть обращением к Леониду Агееву, поэту, ученику и младшему собрату по перу Гл.Семенова (№ 199), вскоре следует посвящение Борису Слуцкому (№ 201), с которым автор был дружен, затем посвящение матери (№ 204), еще дальше стихотворение «Вечер встречи» (№ 208), на сей раз обращенное к поэту, ученику и другу Владимиру Британишскому, далее очень жесткие стихи и снова посвященные поэту, но предыдущего поколения, а именно Ольге Берггольц, и в этих стихах (№ 212) идет спор об эпохе, которую с таким энтузиазмом строили предшественники, и в которой пришлось жить и страдать им самим, и поколению Глеба Семенова, и его ученикам.
Разлинован и расскрещен
сытым пафосом годовщин
твой всю душу продувший ветер
(Ольге Берггольц)
И, наконец, кончается книга стихами, обращенными к Марине Цветаевой (№ 217 221).
Хотелось бы отметить еще несколько особенностей книги «Покуда живы»: в ней на фоне общего и обязательного для Глеба Семенова лирического полотна появляются несколько стихотворений остро публицистических, злых, блестяще написанных. Таковы: «Зависть» (№ 214), «Песни» (№ 215), «Плакат» (№ 216). Если к тому, что уже было сказано выше, прибавить очень важную подробность, а именно, что в этой книге Глеб Семенов снова (впервые, после юношеских стихов) обращается к теме деревни, Родины и России (№ 200, 205, 206), то, пожалуй, можно сделать вывод, что книга явилась предтечей нового периода творчества поэта, который начинается в конце 1950-х годов и идет по нарастающей до самых последних стихов, оборванных ранней смертью.
Книга «Год спокойного солнца» состоит из двадцати пяти стихов и одной поэмы. Название выбрано очень удачно. В стихах переплетается тема природы с темой нежности и любви. Напряженный драматизм столь характерный для остальных книг Глеба Семенова и столь непременное и обязательное условие для того, чтобы лирическое стихотворение состоялось в этой книге отсутствует. Все держится на тонкой, прозрачной, дрожащей гармонии, которая объединяет стихи, разные по времени написания и по своей стилистике. Ничто не утяжеляет стихи, нет в них неразрешимых, давящих душу драм, любовных коллизий. Лишь ирония кое-где разнообразит сюжеты и облегчает разрешение спорных вопросов и «мировых проблем». Книга полна благодарности природе, жизни, любви.
Отпыхтят, отстанут поезда,
и ничуть не стыдно перед веком
оказаться просто человеком,
да и то идущим никуда!
(«Не пойму, откуда у меня…»)
Для конца пятидесятых начала шестидесятых годов, прямо скажем, неприемлемый манифест!
Казалось бы, речь идет о вполне прозаических вещах, но стихи как бы парят над повседневностью, и, несмотря на мельчайшие подробности, которые автор рассматривает иногда почти под микроскопом приземленности в стихах нет. Если это облака, то «одно из них на миг явило грубый / вид полубога и полубыка», «лось» выходит на поляну «в тишину обутый», над ручьем склоняется «чуть отсыревшая звезда», то «ручей… такой болтун, а летописцем числится!», «кукушка с глиняной печалью твердит два слога тишины», «осенний лес похож на Дон-Кихота». И, наконец, оттолкнувшись от наблюдений за природой автор с благодарностью вспоминает о своих библейских прародителях («Кранах», № 237), и задумывается над будущей судьбой мироздания:
Так полчища беспалых и бесполых
планету вспучат, миг один, и весь
мир
разлетится вдребезги, как термос,
земля забудет имя, и над ней
поднимется лишенная корней
лишь атомных грибов несоразмерность!
(Отпуск в сентябре)
Последняя цитата из поэмы «Отпуск в сентябре», которой заканчивается книга. Поэма посвящена «Всем друзьям» и первые варианты ее появляются еще в послевоенном 1946 году. Я помню, как Глеб Семенов читал нам отрывки из поэмы весной 1956 года на занятии ЛИТО. Окончательный текст был готов к 1961 году, тогда, в частности, появился текст «Посвящения». Это единственный случай обращения Глеба Семенова к «лиро-эпическому» жанру. Поэма состоит из девяти коротких главок (плюс Посвящение), каждая из которых имеет свой сюжет, и объединены они темой грибной прогулки. Каждая главка по-своему интересна, остроумна, насыщена прекрасными деталями, пестрит поэтическими находками и философскими рассуждениями, иронией и лирическими подробностями, но, пожалуй, шедевром среди них можно считать «Старуху». Образ ее вполне сопоставим с лучшими находками передвижников в живописи. И замечательна концовка: «Старуха, / глазами поменяться бы с тобой!»
Следующие две книги Глеба Семенова «Длинный вечер» (1961-64) и «Чудо в толпе» (1958-1967) вполне можно отнести к жанру «любовной лирики». Даты их написания наплывают друг на друга но книги очень разные. И дело здесь не в том, что они адресованы разным лицам, а в совершенно разном мироощущении самого автора. Если книга «Длинный вечер» страстный, полный нетерпения и страдания монолог: монолог-письмо, монолог, призывающий любимую, монолог-выкрик в пространство, монолог-обращение к Богу (книга открывается стихотворением «Молитва», № 248), и всё, что говорится, произносится на последней стадии отчаяния, то «Чудо в толпе» тихий и грустный диалог, сопереживание разъединенных волею судеб лирических героев. И в обеих книгах не последнее место занимают еще два неодушевленных действующих лица город и природа. Не случайно в книге «Длинный вечер» оказывается цикл стихов «Пятая зона» (№ 260 264), название которого ведет нас на Карельский перешеек, в Комарово…
За плечами май с июнем,
до разлуки два шага.
Обернемся напоследок:
будто смотрит кто-то вслед.
Тихо-тихо льется с веток
навсегда весенний свет.
(«А у деревьев тоже лица…»)
Впрочем, такая просветленная интонация совершенно не характерна для стихов «Длинного вечера».
А в книге «Чудо в толпе» городская природа окружает влюбленных, сады, каналы, мосты, проспекты: «И двести лет щемящ и неожидан / канала бессловесный поворот…» (№ 320), или «Послушай, не из этого ли сада / когда-нибудь мое дыханье унесут?» (№ 320), или «...Не навек ли нас соединил / ужас разведенного моста?..» (№ 309), реже лес, поля:
Встал на камень, встал на камень
вижу самый круг земной!
Даль искромсана сверканьем
в стороне твоей лесной.
Там лучи с дождями рубятся.
Страшно ангелы кричат.
Лиловеющие рубища
тучи понизу влачат.
Ах, зачем оно открылось,
это небо надо мной!
Вот стою и вся бескрылость
громоздится за спиной.
(«Встал на камень, встал на камень…»)
Драматизм книги «Длинный вечер» держится на едином монологе, внутри которого, кажется, нет границ. Но все-таки среди этого потока стихов есть и более слабые, и подлинные шедевры. Среди последних необходимо отметить такие стихи, как «Семейная баллада» (№ 249), «Длинный вечер» (№ 259), «Деревья» (№ 266), «Одиночество» (№ 269), «Междугородняя тишина» (№ 283). Что же касается книги «Чудо в толпе», то ей, может быть, менее повезло на шедевры, но одно стихотворение, заключающее книгу, достойно того, чтобы им закончить разговор об этом «срединном» периоде творчества Глеба Семенова:
Край отчий. Век трудный. Час легкий.
Я счастлив. Ты рядом. Нас двое.
Дай губы, дай мокрые щеки.
Будь вечно женою, вдовою.
Старухой когда-нибудь вспомни:
так было, как не было позже.
Друг милый. Луг нежный. Лес темный.
Звон дальний. Свет чудный. Мир Божий.
(«Край отчий. Век трудный. Час легкий…»)
Следующая книга «Остановись в потоке» (1962–1968) по своему драматизму не уступает «Длинному вечеру», но причиной драматизма, породившего стихи этой книги, является уже не любовная коллизия, а преимущественно социально-политическая. И здесь мне хотелось бы привести отрывок из статьи Якова Гордина10, ибо в ней очень точно сформулированы те чувства и тот горестный пафос, которые питают именно книгу «Остановись в потоке»:
«Глеб Семенов, быть может, как никто понимал странную прелесть и угнетающий ужас нашей жизни, понимал мучительное наслаждение противостоять, сохраняя живую душу.
Из этого понимания вырастала его поэзия. Время было так иезуитски и безнравственно жестоко к людям, что мы потеряли культуру страдания. Глеб Семенов один из немногих, кто сохранил эту культуру в своих стихах. Он не был публицистом прежде всего. Но его тонкая и трогательная пейзажная лирика, его любовные стихи неизменно окрашены упрямым подспудным противостоянием общественному уродству. На ваш безумный мир один ответ...
Теперь, ретроспективно, худой, горестно сутулый Глеб Сергеевич напоминает мне мятежного Иова на пепелище нашей духовной жизни. Только объект мятежа иной. ...О Господи, спаси слепое стадо... Он много на себя брал в стихах но без этого не бывает подлинной литературы. Камертоном его отношений со своей страной было отношение к ней Чаадаева и Пушкина. Русский интеллигент, несмотря ни на что сохранивший себя как русского интеллигента перед лицом разнузданной тщеты, под ежедневным напором кровью чреватого лицемерия, он говоря словами Ходасевича имел мучительное право любить тебя и проклинать тебя, Россия, громкая держава. Как истинный поэт он сделал материалом поэзии наш быт и стал поэтом ежедневной нашей драмы. <…>
И говорить сегодня надо о выходящем на свет Божий трагическом русском поэте Глебе Семенове, в года глухие и бессовестные отстаивавшем, стиснув зубы, честь русской поэзии, честь русской демократии, жизнь на то положившем».
«Теперь, ретроспективно», как пишет Яков Гордин, можно удивиться стихам книги «Остановись в потоке», в которых мы читаем предсказание, до исполнения которого мы дожили:
Сквернословит планета,
отражаясь в бутылке.
Холодок пистолета
у нее на затылке.
(«В мире пахнет паленым…»)
Кроме общей трагической настроенности автора в книге «Остановись в потоке», удивляет количество вечных тем и «проклятых вопросов», которые умудряется затронуть поэт. Здесь и кричащее стихотворение «Адам» (№ 373) об отсутствии гармонического начала и в личной жизни человека ХХ века, и в планетарном аспекте, здесь и темы предательства (№ 348, 349) и насилия (№ 350, 351, 353), и отклики на реальные политические события (№ 352), и отношения личности с эпохой (№ 354, 355, 367), здесь и размышления, весьма пессимистические о собственной жизни, о судьбе своего поколения в масштабах страны и доставшейся ему эпохи. Название стихотворения звучит символично: «Памяти самих себя» (№ 370). Противовесом к этим невеселым размышлениям служат стихи-обращения к друзьям, современникам, со-страдальцам по эпохе, которыми полна книга. Иногда к людям, которых давно нет в живых: Пастернаку (№ 329), Ахматовой (№ 373), Мандельштаму (№ 371), Ходасевичу (№ 344, 372), иногда к друзьям: Александру Кушнеру (№ 336, 357), Герману Плисецкому (№ 332,), Фриде Вигдоровой (№ 358), О.Г.Савичу (№ 374) последних двух ему же и пришлось хоронить… Вообще в этой книге затрагиваются и так называемые вечные темы: жизни, смерти, судьбы (№ 364, 375, 376).
Но есть и некоторая альтернатива этой трагической ноте стихи о творчестве, которые названы автором «Проблески» (№ 377), и, прежде всего о музыке, о столь любимых (не только Глебом Семеновым, но и всем нашим поколением) Бахе и Вивальди (№ 379, 380). Но тут и старый Бетховен (№ 381), и Берлиоз (№ 382), и Равель (№ 383), и Шостакович (№ 384) и, наконец, удивительный по настроению «концерт для возраста с оркестром» (№ 385).
Заканчивает Глеб Семенов эту трудную во всех отношениях книгу циклом стихов «Из воспоминаний детства» (№ 386–396). Стихи этого цикла (некоторые из которых можно отнести к лучшим у поэта) попытка разобраться, откуда же берется это чудо жизнь, когда и что именно, какие впечатления и на каком повороте жизни формируют человека, делает таким, каков он есть. Очаровательны стихи о первых часах, днях, месяцах:
Сперва я был во власти осязаний.
Потом сухой, отглаженный, прогретый
перевернулся мир перед глазами
и медленно распался на предметы.
Разбитой чашкой осчастливел уши,
вломился погремушечным восторгом...
(«В досрочном резервариуме неком…»)
А дальше и о первой детской затяжной болезни, когда надолго выпадаешь из жизни и заново рождаешься, и о первой замученной душе подбитой из рогатки птице, и о раскулачивании в деревне, под которое попала ровесница и подружка Машка Кулакова, и о первой влюбленности, и о первых стихах, и о ночном звонке в квартиру, и о первом (вместо прогуленных уроков) самостоятельном путешествии на край города, когда сложились первые стихи
Минуту постоял я, рот разиня.
Ворвалась воля вольная за ворот.
И детство отступило словно город.
И юность началась как вся Россия.
(«Я почему-то прогулял уроки…»)
Закончить разговор об этой книге можно необыкновенно тонким наблюдением опять-таки Якова Гордина о творчестве Глеба Семенова, наблюдением, более всего относящимся именно к тем стихам, о которых только что шла речь: «В нем (в Глебе Семенове Е.К.) удивительным образом сочетались самоотверженный демократизм, напоминающий о позднем Мандельштаме «Я человек эпохи Москвошвея…», и поэтическая надменность, свойственная любимому им Ходасевичу».10
Некоторым контрастом к предыдущей книге, которая была наполнена страстью, скорбью и пафосом обвинения, явилась следующая книга поэта «Сосны». Написана она была в Эльве, недалеко от Тарту в Эстонии. Можно сказать, что Глеб Семенов, покинув шумную, чужую ему Москву, «удалился в скит» под стены Тартусского университета, с которым он был тогда тесно связан, и там, в тишине, в одиночестве написал книгу «Сосны» (само название обещает бессуетность и смирение страстей) и перевел Омара Хайама.11 Эпиграфом к «Соснам» взяты строчки Б.Пастернака: «И вот, бессмертные на время, / Мы к лику сосен причтены...»
В ученье к соснам отданный, молчу.
Средневековых крыш сухое пламя
и лес, как будто проповедь: косым
пронизан солнцем, гулок и возвышен.
Пылинкой, примелькавшейся лучу,
душа ее почти не существует
лукаво проблеснет и растворится <…>
Я забываю привкус тех обид...
<…> Довлеет мне воды и хлеба,
и неба и земли довлеет мне.
(Медленные стихи)
Почти каждое стихотворение книги проповедует бессуетность, хотя память по-прежнему полна оставленными «в миру» страстями: «Когда тебя обидит век / иль женщина лишит свободы…» (№ 398). Одно за другим следуют стихи, посвященные родным и любимым: матери (№ 400), сыну Никите (№ 401–403), дочери Ксане (№ 414), друзьям Б.Гаспарову (№ 415), с которым Г.С. ведет долгие разговоры о музыке, Я.Гордину (№ 421).
Надо прибавить, что именно в Эльве были написаны стихи и о «гобеленовом Вивальди» (№ 379), и о старом глухом Бетховене («Глухота», № 381), хотя позднее по замыслу автора они перешли в другую книгу. И совершенно понятно, что именно в эльвинском уединении Глебу Семенову могла придти в голову мысль поставить перед стихотворением о Бетховене эпиграф: «В лесах я счастлив...» пишет Бетховен».
Но внешний мир не отпускает поэта, в то же время отталкивая своей отчужденностью:
Недописанный лист на столе.
Неприрученный луч на стволе.
Ничего-то не надо мне, Боже!
Отчего же осина во мгле
так шумит надо мной, отчего же
обдает меня взглядом прохожий,
как чужого на этой земле?
(«Недописанный лист на столе…»)
Глеб Семенов возвращается в «мир» и пишет свою последнюю книгу «Хождение за три оврага» (1969–1981). Название книги перефразирует знаменитое «Хождение за три моря» Афанасия Никитина, и это не случайно. Это декларация. Глеб Семенов отталкивается от гигантомании и величия, которое провозглашается советским государством. Он затыкает уши, чтобы не слышать фанфар и шума великих строек. Он не покоряет Космос, не поднимает целину, не ходит за три моря покорять чужие земли, строить в них социализм. Он удаляется в деревню с непритязательным именем Пачковка под стены Псково-Печерского монастыря и ходит на прогулки «за три оврага». Иногда лето делится между Пачковкой и Комарово. В Комарово тоже все знакомо и близко, там были написаны многие стихи более ранних книг. Там когда-то, в середине земного пути писалась «грибная поэма» («Отпуск в сентябре», № 247).
Последняя книга делится на три раздела: первый «По склону дня (Пачковка, 1969–1972)» включает 11 стихов, второй «Комарово, 1970-е…» 15 стихов, третий «Комарово, последние…» 26 стихов.
«Высоким слогом в наши дни!?.» вопрошает автор буквально в первых строках и тут же дает ответ: «Опушкам, просекам, лугам сто гимнов моего молчанья». И подтверждает, зарекается: «одический восторг немотства!», никакой выспренности.
В книге есть подлинные шедевры. К ним относятся «Маленькие пейзажи» (№ 429):
Сухая кисть и тощий колорит.
Передний план колесами изрыт.
Две ивы на голландском ветродуе.
Какое время года не прочесть.
…………………………………..
Непышный хлеб, текучая вода,
вдали вечнобиблейские стада
и только для пейзажа провода,
гудящие натужно вдоль дороги.
«Голландский ветродуй» это, как нынче модно выражаться, возвращение к своим корням. Глеб Семенов никогда не гонялся за модой, но к Голландии питал слабость. Отсюда, я думаю, и название стихотворения.
Есть в книге щемящий мотив прощания. Он пробивается, буквально прорастает через все стихи. Трудно сказать, отчего это. У самого автора эти последние годы были относительно благополучны, скорей всего давала себя знать накопившаяся усталость и раздражение на то, что было вне его узкого круга. Особенно мучила политическая ситуация, съедала душу ненависть к режиму и все, что из этого вытекало.
Запалят прошлогодние листья,
и потянет дымком между сосен.
Всколыхнется душа, затоскует,
то ли старость уже, то ли осень.
То ли сизое воспоминанье
дочерна перетлевшей невзгоды;
то ли вечная горечь России
много воли и мало свободы.
Сушат хлеб, или топится баня,
костерок в чистом поле белесый,
посреди безутешного мира
дым отечества, счастье сквозь слезы.
(«Запалят прошлогодние листья…»)
Почти в каждом стихотворении горестные признания. И почти всегда теперь из одного стихотворения в другое переходит мотив прощания:
Я шаг за шагом в сторону заката
неслышно отхожу на расстоянье
руки, тобой протянутой когда-то.
(По склону дня)
Стужей близкого покоя
веет за версту вода.
Невзначай махнул рукою
как простился навсегда
с этой пожней, с этой пашней,
с колокольным этим днем,
с красотой позавчерашней,
с вороньем
все бесшабашней
празднующим вороньем.
(Успенье)
Тот же мотив и в стихах «комаровского» цикла:
…счастлив домом своим, домочадцами, дымом
между сосен, котом
на крыльце, и в неведенье непобедимом,
как все будет потом.
(«Никакая как будто еще и не старость…»)
Веранда, старые друзья, ученики, прощание с садом, «с котом на крыльце», «недописаны строчки, недодумана жизнь» (№ 445), вспоминаются детство, няня, Святые горы: «По памяти рисую: вот изба …» (№ 458), пишутся стихи последним друзьям (№ 459–463)… Откуда такая уверенность, что они последние… Вспоминаются «уехавшие» друзья, те, с которыми свидания уж точно не будет в этой жизни. И при этом пишутся стихи о городе, который они точно теперь уже не увидят (так думалось тогда), город «лиловый, линялый, ленивый» (№ 463) Последние стихи городу (№ 467), питерским речкам, каналам… И эпиграф ставится из стихов друга Александра Кушнера: «Пряжку, Карповку, Смоленку, / Стикс, Коцит и Ахеронт…» Значит, все-таки Стикс…
«Сколько ж было!.. А было... и жгло...» (№ 468). Последние стихи дочке, последний приезд на дачу, прощание с женой, последние строчки в тетрадке: «Уходит жизнь моя в песок, / целую тихий твой висок…»
Так загодя простился Глеб Семенов со всем, что ценил и любил в этой земной жизни. Теперь пришло время жизни его стихов, которые впервые приходят к читателю в неискаженном виде.
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |