ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
"Земной мир придет к своему концу. Единственная причина, по которой он мог бы существовать и далее, состоит в том, что он существует."
Бодлер
"Зачем тебе Алжир, зачем Китай?"
Г.Иванов
"Рот - это Венера, так как ртом передают поцелуи и слова любви; нос в миниатюре представляет собой скипетр Юпитера и жезл Меркурия"
Альдрованди "История чудовищ". Болонья, 1647
Алексей Пурин выпустил третью книгу стихов - "Созвездие Рыб". Дежурная постсоветская обложка в стиле "честная бедность". Дежурный советский формат поэтических книжулек. Первому взгляду решительно не за что зацепиться, кроме, конечно, фамилии автора. С него-то и начнем.
Книга начинается эффектно - фотографией поэта. Поэт Пурин смотрит на читателя взором, строгость которого подтаяла от безнадежной усталости. Сумеречный взгляд. За плечами автора (обтянутыми легкомысленной маечкой) встает не неявный садово-парковый ансамбль Петербурга, а книга, точнее, Книга, тяжело давшаяся, тяжело давшая себя написать. Ясно, что благородных ямбов с хореями про любовь, политику и природу с литературой мы там не обнаружим. Курчавая пушкинская тень на нее не ляжет, смуглые когтястые пальцы не цапнут струну-другую сей лиры, словно виноградину из богемской вазы.
Впрочем, обдуманный жест в сторону золотца русской поэзии все-таки сделан. "Пейзаж за стеклом", последний стихотворный цикл книги, имеет следующий эпиграф:
От меня вечор Леила
Равнодушно уходила.
Этим стихотворением закрывается любое собрание пушкинской поэзии. Дата написания - 1836 г. За равнодушным уходом "насмешницы нескромной" последовали лишь поиски секундантов, кинематографично алая кровь на белом снегу и тайные похороны. Редкий стихотворец, будучи на свободе и в полном здравии, завершает свое служение Музам столь безнадежно-грустным аккордом. Последние строки последнего стихотворения Пушкина звучат так:
Сладок мускус новобрачным,
Камфора годна гробам.
Без комментариев.
Пурина от Пушкина мало что отличает: стоит только поменять шкодливую парочку "шк" в серединке на угрюмого однолюба "р". Нехитрое фамилиеведение подскажет нам, что мы имеем дело с, во-первых, адептом "чистого искусства" ("purus" по латыни - "чистый") и, во-вторых, с поэтом современным - лира его дребезжит, словно звук "р" в середине его фамилии. В неласковый для поэзии "железный век" лучшие лиры дребезжат; честь этого открытия, кажется, принадлежит Баратынскому.
Вернемся, однако, к камфорному эпиграфу. Что за Леила уходит от Пурина в последнем цикле его последней книги? С пушкинской Леилой все ясно - это Муза, а вот с пуринской - нет. Муза его, кажется, при нем, ведь Пурин - поэт par excellence, как Бодлер, Верлен, Блок; а вот Александр Сергеевич таковым не был, то есть, он был и поэтом гениальным, и столь же гениальным прозаиком. Потому и клонили его года к суровой прозе. С "чистыми" поэтами иначе. Они сочиняют стихи (и, быть может, побочно нечто другое), либо не сочиняют ничего; Муза всегда при них, а если она уходит, то письменного извещения о том читателям не поступает.
Чтобы персонифицировать пуринскую Леилу посмотрим, о чем же последний цикл "Созвездия Рыб", что за пейзаж расстилается за стеклом, за стеклами очков автора. По ту сторону сумеречный (как не вспомнить Баратынского) взгляд, а по эту:
Нет ни счастья, ни злодейства
в мире, губы не криви, -
только пакость лицедейства
и тоска полулюбви.
В талой жиже безразличья,
на безличной скользоте –
нет двуличья и величья,
только пуля в животе...
Пейзаж, что ни говори, впечатляющий. Прежде всего, обратим внимание на густоту отрицательных частиц и приставок, сигнализирующих о некоем ущербе: "нет", "ни счастья", "ни злодейства", "не криви", "нет двуличья", "безразличья", "безличной". Закроем список "тоской полулюбви". Одно слово из цитированного отрывка откликается на "равнодушную Леилу" - "безразличье". "Равнодушие" и "безразличие" - почти синонимы; пушкинская Леила "равнодушна", пуринский "пейзаж за стеклом" (читай - "мир") - "безразличен. Пуринская Леила - весь мир; мир уходит, точнее, отворачивается ("безразлично") от поэта, а вот он от мира отвернуться не может и потому обречен цепко всматриваться усталым взглядом в обрыдлый пейзаж за стеклом.
Мир этот эклектичен, безлюб, безнадежен. "Железный век!", воскликнем мы и снова вспомним о Баратынском. Что может быть естественнее для русского поэта (считающего себя "последним"), как помаяться на военной службе, десяток-другой раз нарезаться на литераторских пьянках, потом разругаться с приятелями, сумеречно взглянуть на мир в последней книге и отправиться умирать в Италию. Имею в виду не только Баратынского, но и Батюшкова; но последний физически оказался крепче, а психически - слабее, поэтому сошел с ума в Италии, а умер в Вологде.
Пурин, слава Богу, ни сходить с ума, ни умирать не собирается, поэтому выпускает свои "Сумерки", где совершает массу литературных путешествий: в Александрию ("... город Птолемея / расцветает - роза всех ветров"), вообще в Средиземноморье ("море Средиземное... Земная / соль, живородящая вода."), вообще на Восток ("От Бриганция до Трапезунда все / города уставлены сном..."), наконец, по русским городам - в Ярославль (цикл "Письма вслепую"), в Вологду ("Вологды кулек измятый"), в Михайловское, как бы сопровождая пушкинский труп:
Ничего печальней Луги
нет и санного пути!
Ритуальные услуги,
вечной славы конфетти.
В общем: "Мне зеленая Босния снится..."
Выражаясь психоаналитическим языком, пуринские литературные путешествия - та самая "сверхкомпенсация", которая "снимает дефект" Смерти. А ее, родимую, ой как надо "снимать":
Потому что - точно: зазор все уже,
капилляр все тоньше, Коцит все ближе.
Так что, забегая вперед, скажу: в следующей своей книге Пурин вряд ли появится в баратынском сюртуке "последнего поэта". Элегическая смесь грусти и желчи - не самый вкусный коктейль; тем более, что Бродский уже выпил его до дна.
Но пока, в "Созвездии Рыб", наш поэт занят только одним: запечатлением черт потерявшего смысл, остывшего, усталого мира, которому нет дела ни до поэзии, ни до самого себя. Мир "равнодушно уходит" из положенного ему места в оптике наблюдателя, расползается, дробится в постмодернистскую мозаику, в puzzle, состоящий из бесконечного количества элементов.
И любовь здесь под стать всему остальному. Она бисексуальна (то "Как люблю я ходики эти - страх! - / стрелкой вверх, а гирьками вниз...", то "Непорочна Сучка, пока твой ствол / точно папский скипетр, кольцом горячим / держит..."), так сказать, политически корректна ("Аравийский запах твоих кудрей"), вполне в духе времени. Царит прагматизм известной русской поговорки насчет кой-куда сесть и рыбку съесть:
Нас много: нас, может быть, двое –
С мяучащим адом во рту,
сплоченных извечной задачей:
Благую улещивать Весть
искрящейся шерстью кошачей
и дольнего лещика съесть."
Иеремия Бентам был бы доволен: "Созвездие Рыб" превращается в "астрологию", "астрология" - в "ихтиологию" ("Не астрология, пожалуй - / ихтиология, увы..."), "ихтиология" - в поедание "дольнего лещика". Самый жаркий любовный цикл книги называется "Апостериори".
О "железном веке" - хватит. Давайте о "последнем поэте". Любви нет. Давайте о ненависти.
Как истинный "только поэт", "поэт по преимуществу", Пурин ненавидит (то холодно, то разражаясь бранью) "литератора", особенно успешного, бонзу и брахмана, по большей части "литературоведа". И здесь он (осознанно, или нет, вопрос особый) следует за Блоком. В дневниках автора "Возмездия" то и дело: "литераторы: Аничков опротивел, прости меня, Господи", "Евг. Аничков, "представитель от искусства", никогда не воспринявший ни одного художественного образа", "всякий Арабажин (я не знаю этого господина, он - "только символ") есть консисторский чиновник, которому нужно дать взятку...", наконец, совсем уж неприличное: "Боборыкин - сволочь". Впрочем, какие могут быть приличия у символистов? Пурин в критической прозе более сдержан (см. его книгу "Воспоминание о Евтерпе"), пытается что-то разъяснить читателю, потому не совсем убедителен. А вот в стихах грубовато-изящен:
Серый нем зеркал –
но свинцов - ответ:
ты, Батил, ласкал
не Леил, а бред;
не Вафил - бахил,
обжигая, жал...
Спи. Ты - пир бацилл,
логофага жар." [1]
Угадай, читатель, о каком это Аничкове/Арабажине?
Блок часто возникает в моем тексте совсем не случайно. Пурину принадлежит одно из самых звонких определений хулителя почтенных литераторов. "Блок - розовощекий лирический вампир", - пишет он в эссе "Тот Август" (отсылаю все к тому же "Воспоминанию"). "Ай - яй - яй!" - воскликнет непросвещенный читатель. И будет неправ. Перед нами шедевр маскировочного искусства, образчик блестящей и почти бесполезной мимикрии. Ругаем Блока, "символятинку вообще", и вот мы уже в компании почтенной и безошибочно правильной: Мандельштам, Николай Степанович, Анна Андреевна, Анненский. В перспективе маячит римский профиль покойного нобелевского лауреата. Блестят очки - велосипеды раннего Заболоцкого. Картавый господин с козлиной бородкой напевает образчики "прекрасной ясности".
Борхес dixit: каждый писатель создает своих предшественников. Рискну добавить: за каждым писателем тянется три эволюционных хвоста. Первый - для публики; так Набоков возводил себя к некоему Делаланду, а тот же Борхес - к Де Куинси. Вот она, маскировка, ради которой наш поэт обозвал Блока "лирическим вампиром". Второй ряд - генеалогия, собственным нутром прочувствованная. Рискну предположить, что Пурин считает себя "последним символистом", точнее "последним поэтом символистской эпохи"; и Блок, и Вяч.Иванов (первый - поэтическим темпераментом, второй - фонетической одержимостью) пусть не отцы, но уж непременно его дядьки. Третий же (истинный) известен одному Богу, который, забавляясь, может порой насадить прозу Кафки на интонацию неведомого последнему Геральда Валлийского (1146 - 1227 гг.). Тем больше радости в попытках разгадать горний замысел...
Что ж, попробуем. Переместимся в чудовищно жестокий, багряно-черный XVII век, век холокоста Тридцатилетней войны, постной морды Кромвеля, изощренно - роскошной Контрреформации; век Кеведо, Гонгоры, Донна, позднего Шекспира, аукнувшийся недавно бессмысленным великолепием гринуэевских фильмов. Начнем перекличку.
Кеведо. "... сейчас я выведу на позор наиболее его заслуживших, а именно: Диагор Мелийский, Протагор Абдерит, ученики Демокрита и Феодора (прозванного Безбожником), и Бион с Борисфена, ученик нечестивого и безумного Феодора". Пурин:
От Арзрума до Ростова –
вдоволь вьюги и айги,
вдосталь снега холостого,
от лузги, мезги - ни зги...
Пригов, пасынок Хвостова.
Сват Кибиров, брат пурги...
Среди воя их пустого
сбились наши битюги."
Следующий! Гонгора:
Пока руно волос твоих течет,
Как золото в лучистой филиграни,
И не светлей хрусталь в изломе грани,
Чем нежной шеи лебединый взлет.
Пока соцветье губ твоих цветет
Благоуханнее гвоздики ранней
И тщетно снежной лилии старанье
Затмить чела чистейший снег и лед..."
(пер. С.Гончаренко)
Наш поэт продолжает с несколько гидрографическим уклоном:
Я глаза раскрою во тьме, а ты
воплотись, приснись наяву
теплотою дышащей наготы:
это ветер клонит траву,
а теченье водоросли... Чисты
мои помыслы: я плыву.
Я целую губы, ключицы, грудь –
и Гольфстрим несет меня вниз...
Наконец, Джон Донн. Настоятель собора Св.Павла, теолог, начинает (по созвучию) с ихтиологии:
Любовь глотает душу не жуя.
Как связки ядер, в прах она громит полки
Любовь есть Щука, а сердца Мальки.
(пер. А.Парина)
Пурин уныло соглашается:
Любовный шепот, залежалый
пожар, пожива для молвы...
Не астрология, пожалуй, -
ихтиология, увы...
Слово "увы" начинает сочиться слезами двенадцать страниц спустя:
Вообще - расстроено фортепьяно
бессердечное... Нил, говоришь, течет?
Присмотрись - не слезы ли Адриана?
Донн, как истинный англичанин, неравнодушен к Нилу, Африке, и, вообще, колониям:
На шар слепой
По трафарету нанести попробуй
Хоть Африку, хоть Азию с Европой:
Вмиг из слепого шара стал - земной.
Так каждый раз
Слеза из глаз
Вмещает целый мир, тобой творимый;
Пока, моим вослед, из глаз любимой
Не хлынет слез прилив, весь мир сметая зримый."
(пер. В.Топорова)
Воистину - эротические империалисты...
И пусть мои домыслы о Божественных поэтических играх ушли "в молоко", но в "Созвездии Рыб" я бы поместил иной портрет автора: белоснежный кружевной отложной воротник на черном кафтане, завитые локоны, вандиковская бородка. Взгляд: тот-же. И, конечно, никаких очков. Поэт барокко.
[1]С удивлением обнаружил в этом мудреном речитативе интонацию стихотворных экспериментов покойного А.М.Кондратова.
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |