![]() |
ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ![]() |
|
|
||
|
|
||
Сам факт усиления (а по мнению многих историков – рождения) национализма во Франции в период Революции и Первой империи хорошо изучен [2]. Меня в данном очерке будет интересовать историко-научный аспект темы, а именно: каким образом французские ученые (математики и естествоиспытатели par excellence), сам род занятий которых предполагал политическую и идеологическую нейтральность, оказались втянутыми в процесс радикализации националистических тенденций в наполеоновской Франции и в каких формах в указанный период проявился французский интеллектуальный (в том числе и научный) национализм. Иными словами, речь пойдет о смене ценностных установок французского научного сообщества: от космополитизма и политической нейтральности к образу науки, служащей в первую очередь, по выражению Л. Бугенвиля, «сиянию национальной славы». Этот вопрос будет рассмотрен мною в контексте более широкой темы – Наполеон и французское научное сообщество.
С началом интеллектуальной революции XVI – XVII столетий между образованными индивидами (по преимуществу европейцами), не ленившимися публиковать или хотя бы излагать в письмах свои соображения по самым разным вопросам науки и философии, установился особый тип общения, не закрепленного какими-либо правилами, регламентациями и формальными соглашениями (кроме, разумеется, правил политеса), для обозначения которого часто использовался терминRepublique des Lettres[3]. В контексте этого очерка основной интерес для меня будут представлять такие характерные особенностиRepublique des Lettres, как космополитизм и толерантность (национальная и, отчасти, конфессиональная) ее граждан, рассмотрением которых целесообразно предварить анализ наполеоновского имперского национализма в его отношении к французскому научному сообществу.
СИРОТЫ ПРОСВЕЩЕНИЯ
По утверждению Д'Аламбера, гражданеRepublique des Lettres«верят, что можно быть добропорядочным французом, не заискивая перед властью; хорошим гражданином, не разделяя национальные предрассудки; добрым христианином, никого не преследуя …» [4]. Разумеется, Д'Аламбер идеализировал нравы и порядкиRepublique des Lettres. То была отнюдь не свободная страна, но скорее элитарное братство, поскольку ее граждане (в подавляющем большинстве мужчины) принадлежали к интеллектуальной элите общества, разделяя все предрассудки и иллюзии людей этого круга[5]. В одном, впрочем, он был прав:Republique des Lettres, следуя античной традиции respublica litteraria, опиралась на идеалы религиозной толерантности, космополитизма и универсализма, ее граждане позиционировали себя в качестве представителей транснациональной и трансконфессиональной конфедерации интеллектуалов, сведущих в науках и искусствах, свободно излагающих свои мысли, безразличных к титулам, званиям, чинам и наградам. Таков идеал, который, разумеется, не препятствовал проявлениям национализма, особенно в ситуациях борьбы за патронат (т. е. в конечном счете – за финансовые ресурсы).
В 1780 г. редактор ежегодника Histoire de la Republique des Lettres en France обратился к читателям с такими словами: «Внутри правительств, повелевающих людскими судьбами, внутри большинства государств, обычно деспотических, в которых государям и чиновникам принадлежит власть над жизнью и собственностью подданных, существует Империя, господствующая только над умами, Империя, которую мы величаем Республикой, потому что ее жители независимы, и по самой своей сути она свободна. Это империя мысли и таланта. Академии – ее трибуналы; талантливые люди – ее аристократия. Их репутация – это их титул …. Если угодно, их можно уподобить сиротам. Природа даровала им те знаки отличия, в которых отказала фортуна. Эти люди объединены своими выдающимися дарованиями, и слава их так же ослепительна, как слава великих земных держав»[6].
Редактор Histoire не был оригинальным мыслителем, и приведенная цитата из его описания Republique des Lettres примечательна именно обилием избитых образов и приевшихся аналогий века Просвещения. В этом описании нет ни призрачных городов, окруженных рвами с чернилами и башнями, увенчанными бумажными фабриками, как в сатире испанского дипломата и писателя Диего Сааведра (D.de Saavedra Fajardo; 1584 – 1648) Respublica literaria[7], ни пространных дискуссий на тему, должно ли государство ученых быть монархией, олигархией или демократией, как в немецких диссертациях начала XVIII столетия, а только привычное для эпохи сравнение власти суверенных государств с властью Разума.
Граждане Republique des Lettres не отрицали и не игнорировали существование национальных научных стилей, ярким свидетельством чему может служить противопоставление Ф. Вольтером парижской и лондонской публики[8]. Однако Вольтер прибегает к подобному противопоставлению с единственной целью: как можно язвительней высмеять французов (преимущественно парижан). При этом он сравнивает не столько Британию и Францию, сколько Британию и Континент (включая и европейскую часть России). То же можно сказать и о барьерах, разделявших европейское математическое сообщество. Ни национальность, ни язык еще не определяли принадлежность к тому или иному стилю в науке.
Конечно, в культуре эпохи Просвещения неизменно присутствовал национальный мотив. Однако было бы неправильно описывать околонаучные распри этой эпохи исключительно в терминах межнационального соперничества, поскольку для того времени конфессиональные и образовательные различия были гораздо более значимы[9].
Разумеется, совместная деятельность ученых разных стран и обмен полученными результатами и идеями сами по себе являются необходимыми, но недостаточными условиями существования консолидированного интернационального научного сообщества[10]. Важно принять во внимание и другие обстоятельства: идеология Republique des Lettres в XVIII в. включала такие ценности, как универсализм и сотрудничество образованных людей разных стран, более склонных прислушиваться к мнениям достойных ученых мужей, нежели к суждениям соотечественников, собратьев по конфессии, друзей и родственников[11]. Подобная «идеология независимости», провозглашенная гражданами Republique des Lettres еще в XVII столетии стала первым и решающим шагом в процессе социализации науки на заре Нового времени.
Письма ученых того времени представляли собой сочетание приватного и публичного. Составляя послание, автор рассчитывал, что оно будет прочтено не только конкретным адресатом, так и широкой публикой. Часто трудно определить грань между ученым письмом и научной статьей. Например, секретарь Лондонского Королевского Общества Г. Ольденбург дипломатично опускал «все личные размышления» перед публикацией полученных писем в Philosophical Transactions. Лишь постепенно научные статьи освобождались от вольных одежд породившего их эпистолярного жанра[12]. В XVIII в. астрономы, химики и некоторые математики часто писали свои письма-отчеты от первого лица. Нередко переписка велась между людьми, которые никогда не встречались. Однако по мере создания в Западной Европе условий для безопасных и сравнительно недорогих путешествий личные контакты между интеллектуалами разных национальностей расширялись. В периоды политических и религиозных конфликтов многие из них находили безопасное пристанище в чужих краях: Гоббс во Франции, Декарт, Локк и многие другие – в Амстердаме[13], французские гугеноты – в Лондоне и Пруссии. Контакты, которые эмигранты на протяжении многих лет поддерживали друг с другом и с интеллектуальной элитой приютившей их страны, также способствовали интернационализации европейской культуры и науки.
Структура первых научных академий, предполагавшая наличие в их составе зарубежных членов-корреспондентов, отражала международный характер Republique des Lettres. Причем иногда иностранцы занимали в национальных академиях высокие посты. Кольбер, к примеру, предложил голландскому физику Хр. Гюйгенсу возглавить только что созданную Парижскую академию наук, а главой Парижской обсерватории стал итальянский астроном Ж. Д. Кассини. Фридрих II Прусский для руководства Берлинской академией пригласил французского физика П. Мопертюи (P.-L. Moreau de Maupertuis; 1698 – 1759)[14]. Иностранцы могли получать премии Парижской академии наук (а также менее состоятельных академий Бордо, Амстердама, Стокгольма, Вены и около 30 других) [15]. С 1719 г. правила Парижской академии наук, регулировавшие проведение академических конкурсов, разрешали зарубежным участникам присылать свои сочинения, написанные на латинском, а не на французском языке[16]. Перевод полученных работ должен был осуществляться постоянным секретарем Академии[17].
Именно космополитизм отличал научные академии от академий литературных и художественных. Во Французскую Академию[18] не принимались даже французы–провинциалы, все ее члены были парижанами, тогда как провинциальные научные академии – к примеру, Королевское научное общество Монпелье – имели своих корреспондентов в Болонье, Швейцарии, Упсале, Лондоне и Санкт-Петербурге[19]. То же самое можно сказать об академиях Руана и Бордо[20]. Академия Бордо предлагала именно научные, а не литературные темы для конкурсных работ с целью прославить Академию «среди всех ученых Европы, тогда как слог и красноречие могут быть оценены лишь в пределах нашего королевства»[21]. Кроме того, членство в иностранных академиях могло способствовать карьере ученого в стране его проживания[22].
Однако были примеры и иного рода. Так, в грандиозных планах Лейбница по созданию академий в Саксонии, Пруссии и других немецких землях перечисляются научные заслуги исключительно подданных Империи. Лейбниц считал своих соотечественников создателями замечательных практических изобретений в области химии и горного дела[23] и жаловался на то, что немцы, несмотря на свои природные дарования, не прилагают должных усилий к развитию наук, как это делают англичане и французы[24]. В свою очередь французский писатель и богослов Ж. Б. Боссюэ (J. B. Bossuet; 1627 – 1704) во время войны Франции с Аугсбургской лигой (так называемая «война за пфальцское наследство», 1688 – 1697 гг.) прекратил переписку с Лейбницем после неудачной попытки обратить последнего в католическую веру, а гугенот П. Жюрье (P. Jurieu; 1637 – 1713), находясь за пределами Франции, начал, используя свои научные связи с иностранными учеными, создавать обширную шпионскую сеть[25].
В 1774 г. Ф.-Г. Клопшток (F.-G. Klopshtock; 1724 – 1803) писал, что, если бы было создано общество немецких ученых (Gelehrtenrepublik), то перед входом в него следовало установить памятник Лейбницу со следующей надписью: «Исследователь, будь ты немец или англичанин, стой здесь в молчании. Лейбниц вместе с Ньютоном вспахал землю и бросил в нее семена. Но после Ньютона именно Лейбниц сумел возвести здание на уже подготовленной почве. Поэтому тебе, британец, без колебаний следует признать его более великим человеком – ведь вся Европа согласна с этим утверждением» [26]. В воображаемой германской «Республике ученых» Клопштока употребление иностранного языка или превознесение иностранных интеллектуалов считалось тяжким преступлением.
И тем не менее и Лейбниц, и Клопшток, и многие другие представители европейской интеллектуальной элиты, даже оставаясь в плену национальных и религиозных предрассудков, вынуждены были делать уступки космополитизму Republique des Lettres. Вряд ли Лейбниц одобрил бы намерение Клопштока очистить немецкий язык от иностранных слов, ведь тексты лейбницевых проектов германских академий изобилуют заимствованиями из латыни и французского. Более того, Лейбниц планировал зачислять в академики и немецких, и зарубежных ученых, чтобы новоиспеченная академия могла конкурировать с Лондонским Королевским обществом и Парижской академией наук[27]. Наконец, он не забыл упомянуть, что в проектируемых им академиях не будет отдаваться предпочтений той или иной религии или национальности[28]. В свою очередь Клопшток провозглашал разум единственной религией в Republique des Lettres, религией, которая объединит христиан, иудеев, мусульман и язычников[29] (замечу, что главным препятствием для объединения граждан этой Republique, были, как правило, не национальные, но религиозные предрассудки и предубеждения[30]).
Хотя в научной корреспонденции авторам не всегда в полной мере удавалось абстрагироваться от национальных и религиозных (или конфессиональных) различий, существовал ряд «скользких» тем, по молчаливому согласию сторон, не подлежащих обсуждению. В 1708 г. королевский библиотекарь и проповедник аббат Биньон (J.-P. Bignon; 1662 – 1743), редакторJournal des savants, реформатор французских академий и племянник могущественного генерального контролера финансов графа Понтшартрена (J. Phelypeaux, comte de Pontchartrain; 1674 – 1747), писал протестанту Пьеру Демезе (P.Desmaizeux; 1673? – 1745): «Я счастлив, что вас не пугает мое имя, и что мы действительно можем открыто обмениваться письмами, и никто не сможет найти в них ничего, кроме желания объединить наши усилия во имя науки, невзирая на государственные границы и частные мнения»[31]. Научная переписка Биньона с англичанином Хансом Слоаном (Sir Hans Sloane, 1st Baronet; 1660 – 1753) и с женевским эрудитом и теологом Жаном Леклерком (J. Le Clerc илиJohannes Clericus; 1657 – 1736), последние полвека своей жизни проживавшим в Нидерландах, не прерывалась даже когда Франция воевала с этими странами[32].
Несмотря на напряженные дипломатические отношения между Англией и Францией, письма членов Лондонского Королевского общества регулярно доставлялись их оппонентам из Парижской академии наук. Более того, английские и французские ученые свободно обменивались даже стратегически важной картографической информацией[33]. Такая же ситуация характерна и для франко-прусских отношений этого периода.
Бейль в очередном номере Nouvelles de la Republique des Lettres извинялся перед парижскими читателями за публикацию обзоров французских книг, содержание которых многим его соотечественникам, возможно, уже известно, но volens nolens он обязан извещать «весь мир» о новых работах[34]. Аббат Розье уверял членов Американского философского общества в том, что, если бы они сообщали ему о своих открытиях, то «вся Европа в течение трех месяцев или даже быстрее узнала бы о тех исследованиях, над которыми работает ваше Общество»[35]. Академии постоянно запрашивали информацию о проделанной научной работе у ученых, не являющихся их членами, в том числе и у иностранцев. Для публикаций такого рода Парижская академия наук создала специальный журнал: Savants etrangers. Правда, не все члены-корреспонденты Академии были иностранцами: зачастую ими были французы, живущие в провинции. Поэтому в разряд savants etrangers попали и француз Лаплас, и швед Линней, и англичанин Дж. Бэнкс[36].
Из девяноста двух призов, учрежденных Парижской академией наук с 1720 по 1793 г. сорок семь были завоеваны иностранными учеными, в том числе математиками[37]. Примерно к 1750 г. большинство научных академий установило связи друг с другом, обмениваясь публикациями и, при случае, работая над проектами, для реализации которых требовалось большое число квалифицированных исследователей.
Наиболее ярко космополитизм Republique des Lettres проявился в астрономических и географических дискуссиях, в которых интеллектуалы пытались подтвердить или опровергнуть ньютонианские теории. Д'Аламбер восхищался Мопертюи за способность последнего «быть хорошим гражданином и не принимать слепо господствующих в его стране физических (читай: картезианских. –И. Д.) теорий»[38].
Еще один пример международного сотрудничества – наблюдения из разных географических точек за прохождением Венеры через меридиан в 1761 и 1769 гг. Главная заслуга в их организации принадлежала французскому астроному Ж.-Н. Делилю, которому удалось привлечь к наблюдениям Венеры более пятисот исследователей из Франции, Англии, Германии, России, Швеции, Португалии, Италии, Испании и Дании. Английское Адмиралтейство, несмотря на продолжавшуюся войну с Францией, гарантировало французскому астроному А. Пингрэ (A. G. Pingre; 1711 – 1796) безопасную работу[39].
Путешественникам, выполняющим научные миссии обеспечивалась неприкосновенность даже в военное время. К примеру французский военно-морской министр лично позаботился о том, чтобы разослать во все французские порты указания предоставлять капитану Дж. Куку (J. Cook; 1728 – 1779) любую необходимую помощь несмотря на войну с Англией, так как «работа этого человека полезна для всех народов»[40].
Представители национальных научных сообществ в большинстве своем понимали, что участие в международных проектах принесет славу и пользу их собственной стране. Лорд Маклсфилд (G. Parker, 2nd Earl of Macclesfield; 1695 или 1697 – 1764), президент Королевского общества, обращаясь к герцогу Ньюкасла за финансовой помощью для экспедиции, отправлявшейся наблюдать прохождение Венеры через меридиан, уверял, что это предприятие принесет «славу нашему народу», тогда как скупость правительства лишь даст возможность «иностранцам посмеяться над англичанами (которые ничуть не хуже остальных народов в самых разнообразных науках, а в астрономии и подавно)»[41]. Конечно, такие высказывания преследовали прежде всего чисто меркантильные цели: Королевское общество в итоге получило на свои цели 800 фунтов. Ученые во всех странах и во все времена прекрасно понимали: если постоянно напоминать правительству о соперничестве с соседями, можно получить средства на собственные исследования.
Но как бы то ни было, в эпоху Просвещения забота о «национальном величии» нисколько не мешала обмену информацией и реализации международных научных проектов, что очень контрастирует с жестким национализмом, процветавшим в правление Наполеона (о чем пойдет речь далее). Вместе с тем жажда славы, если не национальной, то личной, и высоких оценок иностранных ученых имела более серьезные причины, нежели получение денег от властей или карьерный рост. Здесь следует обратиться к той системе ценностей, которая объединяла обширную и полную противоречий Republique des Lettres.
В основание этой системы были положены научные заслуги человека, и ученые искренне полагали, что иностранцы в этом отношении будут более справедливыми судьями, чем соотечественники. Republique des Lettres строилась на меритократическом принципе, противопоставлявшемся традиционной социальной системе, где статус индивида определялся его титулом и состоянием. В частности, в середине XVIII столетия развернулась дискуссия по поводу статусаhonoraires в Парижской академии наук. Статус члена Академии, т. е. гражданина Republique des Lettres, мог, по мнению критиков традиционной академической структуры, определяться исключительно вкладом индивида в науку, а не его знатным происхождением, тогда как большинство honoraires в науках, мягко говоря, не блистали. В Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера в статье Honoraire приводится ответ Фонтенеля герцогу Орлеанскому: «Фонтенель, который лучше, чем кто бы то ни было понимал истинное значение славы, отвечал Регенту на предложение последнего стать постоянным президентом Академии наук: “Ах, сударь, неужели вы хотите лишить меня общения с равными мне?”».
Выше я уже писал о том что Академию наук раздирали интриги, ссоры, фракционная борьба и мелкие дрязги. В этой ситуации самым полезным талантом оказывалось умение держаться над схваткой или, что еще лучше, вдали от нее. Беспристрастность часто ценилась выше, чем победа над противником. Отчужденность, обособленность гражданина Republique des Lettres становится едва ли не главной его гражданской добродетелью, ибо она давала ему возможность не только беспристрастного суда над коллегами, но и возможность подняться над их (возможно, предвзятым) суждением о нем самом. Вот почему некоторые идеологиRepublique des Lettres, характеризуя нравы этой «республики», обращались к центральному понятию социальной теории Т. Гоббса, описывавшей естественное состояние общества до заключения «общественного договора» и образования государства: Bellum omnium contra omnes (война всех против всех).
Близость интеллектуалов во времени и в пространстве препятствовала беспристрастности оценок, и именно поэтому столь важно было снискать расположение иностранцев и потомков. По понятным причинам, иностранцам отдавалось предпочтение.
Впрочем, заискивание перед иностранцами имело свою оборотную сторону. Как заметил Д'Аламбер по поводу французской англомании, «чем ближе мы общаемся с иностранцами, тем дальше становимся от потомков, с которыми нас разделяет не только пространство, но и время» [42]. Поэтому стремление к личной и национальной славе приобретало формы «своеобразного патриотического космополитизма (a kind of patriotic cosmopolitanism)»[43]: признание заслуг одного ученого или целого научного учреждения служило престижу нации, но единственной инстанцией, обеспечивающей это признание, было сообщество остальных европейских интеллектуалов. К восхвалениям же, равно как и к порицаниям соотечественников в Republique des Lettres относились подозрительно.
В конце XVIII в. понятие «талант» (иногда говорили «гений») считалось одним из самых важных составляющих при описании величия страны. Это объяснялось тем, что талант, в отличие от титулов, земельных владений, придворных и иных должностей, невозможно отнять у его обладателя (хотя можно не дать этому таланту проявиться).
Каждый народ старался удивить иностранцев своими достижениями, в том числе и достижениями своих ученых. «Восхищением иноземцев, толпой завидующих соседей, и удачей народ обязан талантам своих людей», – писал Д'Аламбер[44]. Поэтому чтобы заручиться помощью английских колонистов Нью-Йорка и Пенсильвании в наблюдениях за прохождением Венеры через меридиан, французский астроном Ж. Н. Делиль в разосланных им инструкциях для наблюдателей обращается к патриотическим чувствам участников исследования: участвуя в проекте, инициированном Парижской академией наук, они принесут славу Британии. И Королевское общество выпрашивает деньги для участия в международных проектах у правительства под предлогом, что «все иностранные державы ожидают этого от нас»[45]. Ученый люд издавна понял простую истину: любое правительство воспринимает только аргументацию, основанную на трех понятиях: материальная выгода (деньги, территории и т. п.), безопасность (внутренняя и внешняя) и национальный престиж, сияние которого озаряет правителей. Поэтому пропаганда международного сотрудничества становилась формой проявления патриотических чувств, ибо государством, которое служит интересам всего человечества, все восхищаются, что приятно, а соперники такому государству завидуют, что еще приятней. И – что не менее важно – научные успехи могли сплотить страну, даже не блистающую военным могуществом. Наконец, патриотическая миссия вполне удовлетворяла ученых, жаждавших личной славы. Когда Франция терпела одно поражение за другим в Семилетней войне, Д'Аламбер обращался к коллегам: «Вы, прославляющие науку своими талантами, вы, лицо нации, вы, отстаивающие славу своей страны в нелегкий час, <…> спокойно ждите, когда Европа устыдит и заставит замолчать наших врагов»[46].
Однако, в какой бы форме и с какой бы силой ни проявлялись патриотические чувства ученых мужей, в целом последние более всего заботились именно о личной славе, а не о прославлении родного (или приютившего их) государства. Стремление к личной известности закономерно проистекало из своеобразной системы ценностей Republique des Lettres, превозносившей талант и беспристрастное суждение о нем. В итоге, патриотизм и гордость за свою страну не мешали существованию в рамках ученого сообщества космополитизма, истаившего во Франции лишь в наполеоновскую эпоху. Пока слава оставалась ценностью и главным богатством Republique des Lettres как для государства, так и для отдельных ученых, пока известность одного исследователя могла работать на престиж всей страны, космополитизм процветал даже в провинциальных академиях. Слава обеспечивается аудиторией, и желательно международной. Вот почему Клопшток, желая отстоять репутацию Лейбница, а также своей воображаемой немецкой Gelehrtenrepublik, был вынужден обращаться к суду всей Европы, защищаясь от британских ньютонианцев.
Вместе с тем космополитизм граждан Republique des Lettres именно в силу их амбициозности и любви к полемике и критике (которая нередко подпитывалась личным соперничеством и жаждой славы) сочетался с ностальгией по отшельнической жизни рефлексировавших анахоретов Средневековья. Поэтому Д'Аламбер проповедывал идеалы бедности и уединения не с целью сделать из ученых монахов, но надеясь тем самым оградить коллег от чрезмерного увлечения полемикой друг с другом. В итоге возвышенный идеал Republique des Lettres, созданный Гоббсом и Бейлем, постепенно уступил место идеалу Руссо: ученый как самодостаточный охотник-собиратель, совершенно не задумывающийся над тем, «кто «самый сильный, самый красивый, самый ловкий, самый красноречивый» и т. д.[47] Космополитизм, как это не парадоксально на первый взгляд, подчас принимал формы отчужденности, независимости и обособленности интеллектуалов друг от друга. В конце XVII в. ученые упорно добивались личных встреч с единомышленниками, но столетием позже их наследники вздыхали о том, что лучше бы никогда не встречаться с коллегами, ибо дружба, начавшаяся на расстоянии, «слишком часто разрушается при личном общении»[48]. Как гласила древняя мудрость,minuit praesentia famam.
Все описанные выше особенности менталитета граждан Republique des Lettres были виртуозно использованы Наполеоном в его отношениях в европейским, – в первую очередь, с французским, – научным сообществом. Нет, он не разрушал межнациональные научные связи, сформировавшиеся за предыдущие два столетия, наоборот, он их всячески поддерживал. Однако эта поддержка приобрела несколько необычный характер. Начну с примера.
КАК СТАТЬ ФРАНЦУЗОМ?
5 прериаля V года Республики (24 мая 1796 г.) главнокомандующий итальянской армией генерал Наполеон Бонапарт, двумя неделями ранее нанесший сокрушительное поражение австрийцам в битве при Лоди, накануне вступления французских войск в Милан написал небольшое письмо известному миланскому астроному Б. Ориани (B.Oriani; 1752 – 1832), в котором уверял, что итальянским ученым не следует опасаться французского вторжения [49], поскольку «науки, которые прославляют человеческий дух, украшают жизнь и передают плоды своих великих деяний потомству, должны быть особенно почитаемы свободными правительствами. Все гении, все, кто достигли выдающегося положения в Республике ученых – это французы, в какой бы стране им не случилось родиться …». Казалось бы, последний аргумент генерала звучит весьма странно. Однако Бонапарт знал, о чем говорил.
Уже в дореволюционной Франции, примерно с середины XVIII столетия, в политических трактатах и высказываниях философов все чаще стали использоваться понятия нации и народного суверенитета. «Никогда слова нация и государство не употреблялись столь часто, как сегодня, – писал маркиз д'Аржансон (R.-L. de Voyer, marquis d' Argenson; 1694 – 1757) в 1751 г. – Их никогда не вспоминали при Людовике XIV »[50]. «Мы ныне не говорим ни о чем другом, кроме как о правах и интересах Нации», – вторил ему другой современник[51]. Понятие нации заключало в себе две взаимосвязанных идеи: народа как источника прав и народа как трансцендентного источника политической власти и легитимности. Характерное для эпохи Людовика XIV и предшествующего времени символическое тождество короля и нации стало к середине XVIII столетия разрушаться[52]. Если Людовик XIV имел основания (другой вопрос, на сколь глубокие) заявлять l'Etat, c'estmoi, добавляя, что «la nation ne fait pas corpsen France. Ellereside toute entiere dans la personne du roi (нация не имеет во Франции какого-либо органа, она полностью представлена в персоне короля)»[53], то Людовик XVI вынужден был признать в октябре 1789 г., что «dans un moment nous invitons la Nation a venir au secours de l' Etat»[54]. Но это означало также, что с этого же момента нация начинает контролировать государство.
В Энциклопедии Дидро и Даламбера понятие нации еще не было отделено от понятия государства. Под государством энциклопедисты понимали не административную структуру, но «общество людей, счастливо или несчастливо живущих вместе под некоторым управлением (une societe d'hommes vivant ensemble sous un gouvernement quelconque, heureux ou malheureux)»[55]. Терминнация понимался ими как совокупность «большого количества людей, населяющих определенную часть земли, заключенную в определенные границы (une certain etendue de pays, renfermee dans de certaines limites) и которые подчиняются одному правительству»[56]. Иными словами нация в таком понимании – это территориально-административное образование, созданное государством и потому не играющее самостоятельной политической роли. Однако уже в период создания Энциклопедии (1751 – 1780 гг.) и даже в более ранние годы ряд авторов различал указанные понятия. Сравним для примера два издания Dictionnaire de l'Academie francaise: 1694 и 1740 гг. В первом из них термин Nation включен в статью Naitre (рождаться, зарождаться, проистекать) и определяется как «un terme collectif», обозначающий всех жителей данного государства, «которые живут по одним законам и говорят на одном языке»[57]. В издании 1740 г. имеется отдельная статья Nation и этот термин определяется как сообщество людей, населяющих данную страну («les habitants d'un meme pays»), «даже если они не живут по одним и тем же законам и являются подданными разных государей» (и далее, в качестве примера приводятся итальянцы)[58]. Т. е. речь идет о языковой и культурной общности людей, составляющих некую нацию[59].
Во время Революции понятие «нация» становится одним из центральных политических понятий, не совпадающим в понятием «государство». Лозунг «Une Foi ,la Loi, le Roi» в сентябре 1789 г. сменяется новым – «la Nation, la Loi, le Roi». В «Декларации прав человека и гражданина» концепция нации-суверена воплощена в известной формуле: «Источником суверенной власти является нация. Никакие учреждения, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации (Le principe de toute Souverainete reside essentiellement dans la Nation. Nul corps, nul individu ne peut exercer d'autorite qui n'en emane expressement)»[60]. Идея нации оказывается и «социальным цементом», связующим всех ее представителей, и центральным понятием новой «secularreligion»[61]. Представители нации могли контролировать действия монарха, власть которого становилась все более эфемерной. Примером может служить известный эпизод: когда король в июне 1789 г. потребовал, чтобы депутаты Национального собр