ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



Думая о Нильсе Боре, отдыхаешь душой. В век идеологических кошмаров и социальных ураганов, в век изломанных характеров и изломанных судеб боги, словно желая доказать, что им и это по плечу, иногда вдруг создают нечто вроде совершенства, вернее, некое сочетание несоединимого, такого же, на первый взгляд, несоединимого, как свойства частицы и свойства волны, ― я имею в виду вовсе не гений и злодейство, но гений и гармонию. В этих редчайших из редких случаях боги наделяют своего любимца доблестями, свободными от тех пороков, кои обычно считаются их естественным продолжением: они наделяют счастливца своеобразием без экстравагантности, благородством без истеричности, независимостью без властолюбия и даже умом теоретика без косорукости. Бог демонстрируют нам, что самые, казалось бы, противоположные достоинства на самом деле не более чем дополнения: в своем эталонном экземпляре они соединяют скромнягу и лидера, уравновешенного традиционалиста и неустрашимого революционера, тогда как в нормальных случаях наиболее неукротимые революционеры выходят из психопатов, ибо именно для них наиболее невыносимы все традиционные узы. Но ― подобные революционеры как правило начинают действовать раньше, чем успеют что-то изучить, а потому и устраивают революции в обществе, а не в науке.

Только… Возможны ли вообще революции в науке, где, как считают твердокаменные рационалисты, вроде Карла Поппера, царит эксперимент и разумное убеждение? Высокочтимый в начале 20 века Эрнст Мах очень убедительно сформулировал, какой должна быть идеальная наука: ученым не следует спорить о том, кто прав, чья модель лучше отражает реальность, ибо все мы имеем дело не с реальностью, но лишь с порождаемыми ею комплексами ощущений. Поэтому дело науки только давать наиболее «экономные» описания изучаемых комплексов, изгоняя из своего языка все, чего нельзя увидеть, потрогать, понюхать, полизать. Нет, если то представление, что вещество состоит из неких неделимых атомов, способно подсказать вам какие-то экономически выгодные формулы (речь идет об «экономии мышления»), то, разумеется, этим представлением следует пользоваться как подсказкой, ― не забывая, однако, о том, что это лишь эвристический прием, «подсобное средство», тогда как самих атомов мы так и не ощущали, а значит было бы «нечестно» высказываться, каковы они «на самом деле».

И Мах был бы совершенно прав, если бы потребность в экономии мышления была единственной человеческой потребностью. Но, увы, человеку нужна еще и (всегда иллюзорная, но от того не менее необходимая) психологическая уверенность, что в мире все в основном действительно обстоит так, как ему представляется в его воображении. Да, доказанных утверждений не бывает, но психологически убедительные бывают, и еще как, ― за нею-то, за психологической убедительностью прежде всего и идет погоня.

Ревнивцу, изнемогающему от нестерпимого желания наконец-то выяснить, изменяла ему или нет его возлюбленная, ― скажите ему, что если он не наблюдал ее измены, то нелепо и обсуждать этот вопрос. Попробуйте сказать матери похищенного ребенка, что не имеет никакого значения, останется он в живых или нет, если комплекс ощущений, именуемый ее Васенькой, все равно никогда больше не воспроизведется ее органами ощущений, ― впрочем, с ревнивцами и несчастными родителями шутки плохи, лучше ограничиться не столь эмоционально значимыми научными вопросами.

Однако и ученые всего лишь люди. Планк, впервые выдвинувший в качестве чисто подсобного средства гипотезу о том, что излучение осуществляется дискретными порциями, квантами, писал: «экономические» соображения, вероятно, были последними из тех, что воодушевляли Коперника, Кеплера, Ньютона, Гюйгенса или Фарадея ― их воодушевляла вера в реальность создаваемой ими картины мира; тот, кто отвергает реальность атомов, электронов, электромагнитную природу световых волн или тождество теплоты и движения, никогда не впадет в противоречие с логикой или фактами, но ничего и не создаст.

Боюсь, Планк прав. Боюсь, пресловутый махизм очень хорош для взламывания стереотипов, но почти бесполезен для поиска и созидания: ученый, который искренне поверит тому рационально неопровержимому утверждению, что его интеллектуальное конструирование ― чистая игра, организующая исключительно его субъективный мир, лишится мощнейшего творческого стимула и скорее всего окажется столь же бесплодным, как художник, поверивший, что его образы не имеют никакого отношения к реальности. Правда, художнику, чтобы утратить страстный интерес к хотя бы и сквозь призму иллюзий воспринимаемому реальному миру, требуется особая эмоциональная бесчувственность (при этом интереса лично к себе как к единственно значимой реальности не утрачивает никто), ― ученому же отречься от понятия истины, казалось бы, намного легче: мир его моделей, на первый взгляд, не кажется столь эмоционально значимым, как мир моделей (образов) художника.

Но это лишь на первый взгляд: речь ученых фанатиков всегда пересыпана такими выражениями, как «красота», «гармония», «захватывающее приключение», «святая любознательность», «волшебная сказка», «смелая предприимчивость». И не случайно, должно быть, два величайших физика 20 века, совершивших революцию в естествознании, ― Эйнштейн и Бор, ― далеко отставали от многих своих последователей в виртуозном умении оперировать абстрактными математическими формулами. При этом Эйнштейн прямо объявлял математику искусством ухода от существа дела (хотя о каком еще «существе дела» может идти речь, если математика позволяет экономно описывать собранные факты?). Бор же в силу своей деликатности и, так сказать, принципиального плюрализма столь резко не высказывался, но во всех своих эпохальных открытиях использовал предельно простые, можно сказать, будничные аналогии (капля, чаша с шарами). Его выдающиеся коллеги без конца говорили о его гениальной интуиции, но что такое интуиция, как не обладание моделями, которыми мы умеем пользоваться, но не умеем передать другим? А основой основ нашего опыта, подозреваю, даже в умудренной старости остаются физические, плотские впечатления ― впечатление от твердого и холодного железа, от податливой и текучей воды, от опрокидывающего ветра, от уходящей из-под ног карусели, ― и самыми психологически убедительными научными моделями в конце концов, вполне возможно, оказываются те, которые через кратчайшую цепочку аналогий восходят к элементарным чувственным впечатлениям. То есть к наипримитивнейшей реальности обыденной жизни.

Среди гуманитариев довольно популярно, если не сказать модно, эпатажное утверждение А.Ф.Лосева, что наука ― такой же миф, как и все прочие, только намного более скучный. Ну, о том, скучно или наоборот захватывающе интересно живется внутри этого мифа, могут судить только те, кто им зачарован. А вот насчет эквивалентности науки всем прочим мифам… Я уж не стану говорить о такой очевидности, как ее уникальные практические достижения, но уже и своей предельной консервативностью, своим стремлением без крайней необходимости не обновлять арсенал используемых образов (аналогий) наука являет собой все-таки тоже уникальную систему грез: если все прочие мифологические системы свободны использовать любые эффектные образы, ни в чем не стесняя своей фантазии, то наука требует придерживаться максимально медленного эволюционного пути: даже в тех случаях, когда без привлечения новых аналогий, новых моделей обойтись уже совершенно невозможно, новые конструкции, новые абстракции все равно должны быть максимально сходны с образцами предыдущих слоев. А уж самый первый слой должен предельно напоминать исходные комплексы ощущений: наше чувство станет противиться, если кто-нибудь начнет моделировать поведение бильярдных шаров при помощи геометрических кубов, ― если даже каким-то чудом его предсказания начнут сбываться.

Ученого, которому посчастливилось ввести в употребление аналогию нового типа, можно назвать новатором, пионером, но ― совсем не обязательно революционером: нововведение оказывается революционным лишь в том случае, когда оно не только объясняет новый класс фактов, но еще и требует пересмотра какой-то значительной части прежних моделей. И в этом смысле Бор был еще более глубоким революционером, нежели Эйнштейн. Теория относительности потребовала пересмотра, казалось, самых базисных наших понятий ― пространство, время, масса… Однако Бор пробурил еще более глубокую скважину ― квантовая механика покусилась на основу основ всех наук вообще: на закон причинности, на осознанное или неосознанное убеждение каждого ученого, что одинаковые сочетания обстоятельств должны неизбежно порождать одинаковые последствия, ― на эту глубину пересмотра отказался следовать даже Эйнштейн. Уже не имея никаких рациональных возражений, он отказывался принимать вероятностную картину мира уже по чисто психологическим мотивам (не случайно Макс Борн, один из главных идейных доноров новой парадигмы, назвал детерминизм суеверием): если миром правит случай, ему, Эйнштейну, лучше уйти из физики в казино. Официально, правда, Эйнштейн выражался более сдержанно: детерминизм в микромире исчезает потому, что нам известны еще не все параметры, управляющие тамошними процессами, давайте не делать слишком поспешных обобщений.

Но как же узнать, поспешны эти обобщения или не поспешны? По Маху, нужно ничему не удивляться, но лишь поэкономнее описывать наличествующие факты: с этой точки зрения, если в одной комнате предметы падают вниз вертикально, а в другой под углом к горизонту, ― значит такова жизнь, от нас требуется только зафиксировать этот факт и не задавать глупых вопросов, почему да отчего так происходит. С этой точки зрения и первый революционный прорыв двадцативосьмилетнего Бора (три статьи, которые потрясли мир в «Philosophical Magazine» летом и осенью 1913 года) вовсе не выглядит таким уж революционным.

Напомним, что в 1911 году Резерфорд, этот Колумб атомной физики, пришел к выводу, что атомы (которых никто не видел как тогда, так и сейчас) представляют собой не сплошные шарики, а нечто вроде невообразимо микроскопических солнечных системочек, причем почти вся масса их сосредоточена в положительно заряженном ядре, вокруг которого вращаются отрицательно заряженные электроны. Что ж, скажет правоверный последователь Маха, раз такая модель лучше согласуется с опытными данными, можем пока принять и ее. Но в таком случае, согласно законам электродинамики, электроны должны непрерывно излучать энергию, а потому очень быстро падать на ядро, ― тогда как они уже тысячи лет остаются на диво стабильными ― не странно ли? Что за беда ― значит в мире, где обитаем мы, заряды, движущиеся подобным образом, излучают энергию, а в мире, где обретаются атомы, не излучают (в разных комнатах предметы падают по-разному ― оппоненты и упрекали Бора в том, что он, когда ему выгодно, пользуется классической моделью, а когда невыгодно, неклассической). Хорошо, пусть так; но атом при этом, когда все-таки что-то излучает, то излучает электромагнитные волны не всех частот, но лишь специальных, дискретных, ― как быть с этим? Подумаешь, бином Ньютона: если Планк и Эйнштейн уже приняли, что лучистая энергия испускается дискретными порциями, квантами, значит и переход электрона с орбиты на орбиту должен происходить скачками, ― вот вам и все хваленые постулаты Бора: атомная система обладает рядом стационарных состояний, которые не сопровождаются ни излучением, ни поглощением энергии; зато любое такое испускание или поглощение соответствует переходу из одного стационарного состояния в другое.

Подогнать количественные характеристики таких переходов было уже делом несложной техники. И, однако же, во всем мире никто, кроме Бора, до этого не додумался. А у Эйнштейна, когда ему об этом сообщили, его и без того большие глаза сделались совсем огромными: значит, это ― одно из величайших открытий! И прибавил, что у него самого много лет назад возникали подобные мысли, но не хватило духа их разработать.

А у Бора хватило. В этом и заключаются самые тяжкие обязательства, налагаемые наукой в отличие от мифотворчества: ученый должен быть как предельным нигилистом, не страшащимся самых революционных гипотез, так и предельным консерватором, стремящимся во что бы то ни стало сохранить арсенал накопленных моделей. И Бор умел как никто сочетать эти несочетаемые (взаимно дополнительные) качества.

И что особенно приятно, они позволяли ему пребывать в полной гармонии с социальной средой.

 

Правда, и среду эту надо было еще поискать. Дания, представляющаяся из громокипящей России совершенно кукольной страной, когда-то тоже гремела, громила, овладевала, вершила, но с некоторых пор начала лишь терять, терять, покуда наконец в 1879 году не уступила Германии уже и Шлезвиг-Гольштейн (кажется, на одну только Гренландию никто не покушался) и не принялась заниматься исключительно собственным благоустройством. Причем с исключительным успехом ― чистота, порядок, сеть народных школ… Даже датская экономика выглядела идиллической: кооперативы, экспорт превосходного масла, яиц, бекона…

Даже национальным гением датской литературы оказался не какой-нибудь бурный романтик или мрачный реалист, но великий сказочник Андерсен. (Хотя, в соответствии с принципом дополнительности, ему можно было бы противопоставить страх и трепет Кьеркегора.) В Дании политический строй так и остался игрушечной монархией.

Банки мирового уровня в крошечной Дании отсутствовали, но все же Эллен Адлер, красавица-дочь либерального еврейского финансиста, основателя Копенгагенского коммерческого банка Д.Адлера сделалась матерью будущего национального героя. Наука мирового уровня в тогдашней Дании тоже присутствовала слабо, но все же отец отца квантовой механики Христиан Бор входил в научную и культурную элиту Копенгагена, хотя в истории запечатлелся больше тем, что основал университетскую команду по такому новомодному виду спорта, как футбол, способствовав его превращению в национальное увлечение. Папа вовлек в игру и обоих своих сыновей, старшего Нильса и младшего Харальда. Харальд впоследствии вошел в сборную страны, завоевавшую серебряную олимпийскую медаль; Нильс же в качестве вратаря не сумел подняться выше второго состава. Харальд вообще выглядел более проворным в практических делах. Он тоже сделался классиком, создателем теории почти-периодических функций, академиком, и его национальный институт математики работал впритык с институтом теоретической физики Нильса Бора, ― но все же Харальд не был настолько гениален, чтобы требовалось уравновешивать его превосходство над миром какими-то трогательными слабостями.

Нильс же, будучи великолепным лыжником, мастером пинг-понга, яхтсменом, выглядел увальнем, еще в юности склонным ходить с опущенной огромной головой. Крупные черты лица делали его обаятельным скандинавским джентльменом, но отнюдь не красавцем, что тоже могло бы вызывать раздражение. Его бесспорное научное лидерство уравновешивалось простодушием, с которым он в виде отдыха предавался просмотрам вестернов: тут уж любой студент лучше его разбирался в том, кто из ковбоев угнал чье стадо и чьей невестой является та блондинка, которую похитил злодей. В отличие от младшего брата, блестящего лектора, Бор-главный был не мастер говорить перед большой аудиторией, да и в общении с начальством утомлял мучительно тихим голосом и слишком подробным анализом очевидностей (в которых-то, как правило, и таятся ошибки).

В его несомненном чувстве юмора тоже не хватало какого-то перчика ― цинизма, злости: с иронией он публично отзывался, кажется, только о самом себе. Выступления часто открывал одной и той же байкой ― о студенте, который первую лекцию своего профессора прослушал без особого восторга, потому что понял почти все; вторая лекция понравилась ему больше, потому что он понял только половину; третья же привела его в полное восхищение, потому что в ней он не понял ровно ничего. «Я начну прямо с третьей», ― смущенно улыбаясь, заканчивал Бор и слово свое обычно держал. «И…» ― произносил он и умолкал, чтобы через некоторое время возразить себе: «Однако…» ― и снова умолкнуть.

Когда его осеняла какая-то мысль, лицо его становилось совершенно безжизненным; в детстве, теряя в сосредоточенности контроль за мимикой, они оба с Харальдом казались парой дебильчиков, ― кто-то, наблюдая за ними, однажды не сдержал сочувственного возгласа: «Бедная мать!..» Однако в состязании, кто кого передразнит, Харальд быстро заставлял Нильса просить пощады; зато когда наступала очередь Нильса, его фантазии не удавалось измыслить ничего более злобного, чем «А у тебя на куртке пятнышко!» И в зрелые его годы если Бор говорил докладчику: «Очень интересно», ― тот уходил  расстроенный, ибо на общечеловеческом языке «очень интересно» означало «бред сивой кобылы». Все, что я произношу, не ленился повторять Бор, следует рассматривать как вопрос, а не как утверждение. А когда Бора спрашивали, как ему удалось создать едва ли не величайшую в истории научную школу, он неизменно отвечал: «Я не боялся называть себя дураком».

Хорошо называть себя дураком, когда в это не поверит даже последний идиот… Нильса Бора уже на студенческой скамье считали гением, но в противоположность этому титлу карьера его развивалась удивительно гладко. В 1910 году золотая медаль Датской академии за экспериментальное исследование сил поверхностного натяжения. В 1911 докторская диссертация по непривычной еще «электронной теории металлов», которую в легендарном Кембридже знаменитый «Джи Джи» Томсон, открывший электрон, рекомендовал (по-видимому, правда, не читая) к печати, только Бор отказался сократить ее вдвое. Но зато в Манчестере у великого Резерфорда пришло сначала признание его таланта, а затем и революционное открытие. Пришла мировая слава, лавина последователей, иногда выхватывавших открытие у него из-под носа, но по-настоящему сердился он только тогда, когда дело касалось чужих приоритетов. В 1917 году (в военном конфликте он был на стороне своей страны и радовался, что ей вернули последнюю отнятую территорию) по подписке специально для него в Копенгагене было начато строительство института теоретической физики, будущей мекки всех теоретиков.

В благодарность к родине Бор отказался от невероятно заманчивого приглашения Резерфорда («вдвоем мы произведем настоящий переворот в науке») и не щадил своих сил, выполняя обязанности завхоза и прораба, ― этот небожитель, витающий в электронных облаках…

В 1922 году ― Нобелевская премия (параллельный нобелеат по литературе ― Бенавенте-и-Мартинес, имя почти забытое: литературная часть премии уже начала превращаться в фабрику фальшивого золота). Затем сенсация за сенсацией: принцип неопределенности Гейзенберга (искажения, вносимые наблюдателем, не позволяют определить одновременно координаты частицы и ее скорость); гипотеза де Бройля (совмещение несовместимого ― частицы и волны); гениальная идея Шредингера (весь мир волна, но лишь ее сгущения мы замечаем и называем частицами), ― и завершающий аккорд: волновая функция характеризует не волну материи, а волну вероятности, с которой там или сям может быть обнаружена частица. И наконец ― в 1927 году ― принцип дополнительности («комплементарности») самого Бора.

Как всякий громкий научный принцип, принцип дополнительности породил свой социальный фантом: все объекты вообще, а объекты микромира в особенности описываются сразу двумя взаимоисключающими теориями. Хотя волновые и корпускулярные свойства объектов отрицают друг друга не более, чем суждения двух слепых: «слон ― это колонна» и «слон ― это веревка». Тем не менее, каждому наблюдателю открыта своя часть правды: «противоположности суть дополнения», отчеканено на золотой медали, учрежденной в Дании в честь ее национального гения.

После расщепления атомного ядра Бор первым угадал и тот изотоп урана, и тот еще не открытый элемент (плутоний), из которых впоследствии и были изготовлены обе бомбы, «Малыш» и «Толстяк», уничтожившие Хиросиму и Нагасаки. Нильс Бор под именем Николаса Бейкера («дядюшки Ника»), доставленный в Лос-Аламос после многочисленных приключений (чего стоит один только перелет из Швеции в Англию в бомбовом отсеке, из коего в случае опасности классика надлежало сбросить в море), служил консультантом Манхэттенского проекта, многим участникам которого он самолично помог спастись от Гитлера. Однако успех проекта немедленно пробудил в нем пророка: в соответствии с принципом дополнительности он принялся неутомимо убеждать сначала Рузвельта, а потом Черчилля немедленно поделиться атомными секретами со Сталиным для дальнейшего взаимного контроля (от которого так упорно уклонялся Саддам Хусейн). В итоге Рузвельт отправился на тот свет, а Черчилль потребовал пригрозить Бору арестом или, по крайней мере, открыть ему глаза на то, что он «находится на грани государственного преступления».

Тем не менее, Бор до конца своих дней не прекращал призывать к международному контролю над ядерными программами и к сотрудничеству в области «мирного атома», ― и кое-чего таки добился. Добился он и строительства исследовательского центра с тремя реакторами в самой Дании, неустанно при этом подчеркивая, что материальные выгоды от этого будут еще не скоро. Присутствие на парламентских дебатах привело его к заключению, что ученые стремятся к максимальному согласию, а политики к максимальному разногласию. В результате наибольшее количество запросов относилось не к огромным суммам на строительство, а к затратам на флагшток и конуру для сторожевого пса.

Прожившему последние тридцать лет в Доме чести, предназначенном для самого почетного гражданина Дании (дворец был построен для этой цели основателем пивоваренных заводов «Карлсберг»), осыпанному всеми мыслимыми наградами и почестями, судьба подарила Бору и кончину праведника: прилег и уже не встал. Случилось это 8 ноября 1962 года. Ровно через месяц после его семидесятисемилетия.

Еврейская половина крови в его жилах, похоже, сказалась на его судьбе только тогда, когда, спасая его от оккупировавших Данию нацистов, подпольщики перевозили его через ночной Каттегат в нейтральную Швецию. Сами же датчане были не дураки отнимать у своей страны такой кусок ее славы ― к чему столь склонны наши «патриоты».

Любопытно, что когда во время оккупации датские патриоты решили в знак протеста издать книгу о датской культуре, предисловие к ней попросили написать именно Бора. Бор долго размышлял и пришел к выводу, что одной из самых замечательных характеристик датчан является чувство уважения к другим нациям. Этот камень в нацистский огород был не менее увесист, чем пятнышко на куртке Харальда. Камень, попавший вдобавок в уже ушибленное место: еще в 1938 году на Всемирном конгрессе антропологии и этнографии в замке Эльсинор Бор не побоялся во всеуслышание провозгласить, что разные культуры дополняют друг друга! Не выдержав унижения, германская делегация, подобно королю Клавдию, в гневе покинула зал.

Однако и эта дерзость сошла Бору с рук.

Для довершения сказки нужно упомянуть еще и идеальную жену, единственную на всю долгую жизнь, пятерых отличных сыновей (физик Оге даже вышел в Нобелевские лауреаты), что-то около десятка внуков, ― однако и своему любимцу боги однажды решили показать, кто здесь хозяин: во время прогулки на яхте внезапный шквал на глазах отца смыл за борт его старшего девятнадцатилетнего сына. Да что уж  там: никакие события ничьей жизни ― и человека, и народа ― не могут открыть, счастлив он или несчастлив, если не знать, в мире каких фантазий он живет. Но так хочется, хоть на ком-то отдохнуть душой, оглядываясь на век изломанных характеров и изломанных судеб…



НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование"