ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

Отрывок первый. Приближения и…

 

1. При приближении всегда одно принимают за другое, но иллюзорность драматизируется по самым разным сценариям. Бывает и так, что только на первых порах нечто ввергает зрение в обман, а далее иллюзия рассеивается, вернее, все сильнее чувство созидающего угадывания: мы ведь сначала догадались бессознательно, и нам кажется, что мы усилием внимания предвосхищаем вещь и помогаем ей возникнуть здесь. И не только это вопрос зрения и предвосхищения (воображения и интуиции): остро различаются случай, когда приближаются наши близкие (ближние) и случай приближения чего-то чужого, чуждого.

Но и только что сказанное требует уточнения. Мы не принимаем «одно за другое», - мы принимаем за какого-то, кого мы можем назвать по имени то, что мы ощущаем неопределенно и обозначаем местоимением. Приближения требует такой техники работы с пульсирующей неопределенностью, которую язык нам в полной мере предоставить не может. Так что те ошибки, сбои и иллюзии, о которых идет речь, можно понимать именно как ошибки языка – он стеснен в своих дейктических средствах.

2. Что такое вслушивание, вглядывание (это открытие глубины, продление)?

Мы как бы вооружились биноклем и настраиваем его на близь или на даль. Не даем отдельному прохожему просто так пройти мимо, мыслим движение лишь глаголом несовершенного вида. Отдельность деформируется и обретает сюжет - уже и единый звук становится драмой со своей стадией нарастания, кульминации, истаивания.

Одним из тех, кто открыл, что отдельный звук может быть образом длительности как таковой, был Клод Дебюсси. Отдельность, индивидуальность звука мы готовы признать по той паузе, которая следует за звуком, но не является последующей, не наследует ему, ибо составляет его часть: такова феноменология удаления. Но еще удивительнее то обстоятельство, что и приближению предшествует пауза, которая оказывается не предшествованием и даже не преддверием, но частью этого нарождающегося звучания. И можно научиться эти начальные паузы слышать[2] .

Это состояние тишины (или пустотности), чреватое звуком (явлением), и его можно назвать беременностью. Из полной неопределенности рождается нечто уникальное, и у нас нет языковых средств, способных выразить эту, повторимся, пульсацию неопределенности. Даже когда при обработке листков бумаги в фотолаборатории вдруг из тьмы выплывают лица – мы не знаем, как описать этот подарок проявления мира. Мы способны только на крайнее, грубое понимание происходящего - мы даем явившемуся имя , чувствуя неловкость: ведь имя и так должно было вырисовываться, наплывать на нас, когда мы пользовались местоимениями и говорили - он, она, это; правильно ли мы угадали имя когда произнесли его, тем ли именем нарекли?

В самом деле, пауза зарождения-предшествования окрашена не просто неопределенностью, но (в поле ожидания) и той безымянностью, которая тоже не поддается фиксирующему описанию - она проживается во времени, обретает темпоральную нерешенность. Образ этого переживания улавливается лишь приблизительно.

...Знак многоточия впереди строки. Нет, не это, но, может быть: пустая сцена не после спектакля, но и не до; здесь еще не знают (и мы тоже не догадываемся), что спектакль вот-вот начнется; а он уже начался - едет по дороге фургончик с актерами, цоканье копыт вот-вот послышится.

Или, возможно, пустота, по которой птицы еще не пролетали (воздух затаивает дыхание).

 

В паузе ожидания (когда она становится явственной) легкость уже отложена в сторону. Беременность в своем буквенно-фонетическом облике несет повторяющееся «е», избыточное, то есть акцентирующее тот избыток, который есть и в самой семантике слова. Беремя – бремя, и сбрасывая лишнее, язык неожиданно сближает это слово с двумя другими: с временностью и бренностью .

 

Отрывок второй. Попытка задержаться и уход

 

 

1. В ряде стихотворений 1922 - 1923 гг. Осип Мандельштам предоставляет особые права мотиву (и образу) беременного неба. Такое небо не может стать фоном, то есть удаленной плоскостью, задником, – но и быть в нем как в глуби тоже не получается.

Крупным планом дается тот миг сознания, когда приближение уже несомненно, но зато и центр созерцания пребывает не только там, куда приближение направлено, но и с этой стороны, позади приближающегося. Приближающееся (туда) есть и удаляющееся (здесь), а потому в данный миг кажется подвешенным в воздухе. Оттого и самая данность мига теряет опору. На первый план выходит пространственная неопределенность жеста, тем самым – ненадежность первого плана (какое-то с него соскальзование).

 

Как тельце маленькое крылышком

По солнцу всклянь перевернулось

И зажигательное стеклышко

На эмпирее загорелось.

 

Как комариная безделица

В зените ныла и звенела

И под сурдинку пеньем жужелиц

В лазури мучилась заноза:

 

- Не забывай меня, казни меня,

Но дай мне имя, дай мне имя!

Мне будет легче с ним - пойми меня,

В беременной глубокой сини.

 

Этот сонм теряющих определенность существ, не уверенных даже в грамматическом числе – пребывающих в рассредоточенности-множественности (пустяки, мелочи, комариная безделица) ведет свое происхождение от насекомых, брызг, пылинок, искр, пятен, шорохов, шероховатостей [3] . Им присущее движение, врожденный жест – не «на» и не «от», но как-то вкось; не навязчиво, под сурдинку. Заноза – из того же уклончивого племени, но она цепляется за поверхность, теряя себя как сущность неопределенную. В этот момент она существует, как бы разрываясь на грани - на поверхности она еще может быть знаком или вещью, вырываясь с нее - становится безделицей, всякой всячиной. Занозой является любая мелочь, опечатка в момент, когда ее улавливают. Какое имя просит себе эта сущность? Пойми - значит улови, поймай. Но тут просят дать имя для ухода ! (ухода здесь, рождения там?).

Эта просьба особенно поразительна потому, что уход в данном случае является и возвращением в свое: в стихию местоименности.

 

6. Вслушивание в приближающееся мы пытались понять как некоторую динамику ошибок. Вслушивание в уходящее, всматривание имеет другой сюжет, у него другие ошибки; другая динамика имени.

Сначала удаление делает более осязаемой единственность уходящего. Птица летит, натягивая оболочки, – работая против сил упругости: то, что впереди перестает быть плоским и нейтральным. Птица продавливает небо.

Уходящий рассекает пространство как пловец. Это мужественный поступок.

Потом, на средней дистанции, мы удивляемся самим себе: без особого напряжения мы удерживаем эту фигуру в поле зрения, не взирая на законы перспективы.

Но вот он почти стал точкой. Это пятно или искру мы, невольно отвлекаясь, снова находим на экране (даль, углублявшаяся работой удаляющегося, почему-то становится экраном). Но мы не называем уже его по имени, мы говорим – это он, даже «это оно» - то самое пятнышко, та самая искра. И ведь нет уверенности, что та самая. Рядом - другие точки и искры (скорее всего, это все-таки не только у нас в глазном яблоке). Последовательность событий, мировая линия , как луч от светила проецирует уходящего на эту сферу. Он один из этого множества точек, и вместе с ними он образует теперь некую местоименную, мерцающую область. Можно сказать, что мы ошибаемся, принимая одну точку за другую. Но можно подумать и о своего рода динамике неразличимых частиц. Этому свойственно такое поведение, когда норовят уклониться, соскользнуть в бок. Вглядываясь далее, можно разве что занозить зрение. Да и это не удается.

Логически всматривание не может прийти к концу. Оно завершается по техническим причинам. Зрение для него не приспособлено. Между тем глаз наш настолько совершенен, что может уловить уже несколько квантов света. Мы тут у порога; но это порог наш . Всматривание имело в виду другую дверь, порог и окно.

 

 

Отрывок третий. Заноза

 

1. Разговор шел о том, какими предстают исчезновения, данности и возникновения в присутствии текста, на его фоне; при его посредстве.

Человек держит в руке нить, не хочет отпустить – там высоко, но еще в поле зрения – бумажный змей. Нить, продолжение руки, продолжение жеста. И можно даже пускать записки – они доходят. Не высота меня особенно удивляет, а явственность этой слабой нити: как становится возможным сочувственное внимание к слову и вещи?

Не сама тема ищет способ себя обозначить, а то переживание, которое ей сопутствует. И не о возгонке каких-то реалий на метафизический уровень приходится размышлять, а скорее об обратном: поэтическая тема воплощается – не в том смысле, что она становится строкой, но в том, что она становится точкой перевоплощения читателя и текста в некое существо восприятия - в его телесной и эмоциональной буквальности. Представьте поэтическую строку как периферийный отросток нерва, присваиваемый вами из солидарности. Вдруг обнаруживается, что некоторые существенные органы чувств находятся вне нас и они не совсем наши – какие-то оголенные провода, ящики для писем и жалоб. Но я не имел в виду сказать, что как раз это и есть тот орган, которым мы воспринимаем исчезновения. Мы воспринимаем его всем существом, но и этим чувством тоже.

Речь шла еще и о том, что тема существенна именно в исполнении – вне его она не потребует от нас воплощаться в точке несколько удаленной. Но в таком виде она не поддается озаглавливающей редукции – она не о чем-то, даже не о себе, она – сама и есть. Следовательно, она исчезает как тема.

2. Поэтика Мандельштама бескомпромиссно вживляет всякое умозрительное построение в приискиваемую к нему не просто звуковую ткань, но ткань восприятий, напряжений губ и гортани, судорог и мускульных натяжений; возможно, это не вживление, а вживание в тело: и если уж говорить о плане выражения, то выразительное – это телесное в статусе деформации [4].

Тематические линии стихотворения «Как тельце маленькое крылышком» мы в какой-то степени обозначили. Но нечто существенное оказалось упущенным. «И под сурдинку пеньем жужелиц / В лазури мучилась заноза:»

Так ли уж под сурдинку?

 

- Не забывай меня, казни меня,

Но дай мне имя, дай мне имя!

Мне будет легче с ним - пойми меня,

В беременной глубокой сини.

 

Заноза постоянно, импульсами осязания, болевыми повторами напоминает о себе – и именно это качество перцепции прививает поэт своему слову. Нет, не так: природная повторяемость частиц и отрезков поэтической речи осмысляется как навязчивое жжение занозы. Отсюда эти два «з» в первой строке: портретирующие занозу с ее двойным «з». То же сочетание з, а, н: н е за- бывай, к- азн- и (в предшествующей строке даже три з: В ла з ури мучилась з ано з а).

Но еще удивительнее другой тотальный анаграмматизм. Даже без учета перекличек «меня» - «имя» мы в первой строке встречаем «ай-ме- ня», казн- име -ня», во второй - «ай -мне» «имя» (дважды), в третьей – «н-им» - «по-йми» , четвертая же заканчивается «с-ини». Через ассонансы и варьирования длится этот крик, мольба об имени. Одно ли и то же это имя? В первой строке это имя привязывающее (призывающее), позволяющее удержать. Что же имеется в виду во второй строке: дай – или надели? (часть тебе, часть мне). Или – отдай ?

Повторяется и виртуальное междометие «ай!» с падающим на него ударением. Тотальность имени (с его драматическими варьированиями), пронизанность криком: эмоция не часть переживания, а его целое (настроение определенным образом окрашивает восприятие, в данном же случае речь идет не об окраске и даже не о деформации, а о Вселенной аффекта – мире особой перцепции, в котором разворачиваются события).

Стихотворение подразумевает и некое смещение (сдвиг) органов восприятия, приемников боли. Ведь мучительность занозы реальна для того, в кого она вонзилась. От занозы никак не избавиться. Но в данном случае заноза приняла боль на себя, перепутала, или нам предлагается встать в точку со-чувствия занозе: сочувствия ее невозможности быть: и здесь (в поверхностном слое жизни) ей нельзя оставаться, и туда, в наружную глубину (или внутреннюю?) ее что-то не отпускает[5].

Далее уместнее будет прислушаться к самой структуре текста. Примечательно, что слово «имя» – хореическое, и ужиться с ямбической стопой оно может лишь за счет разрыва, разлома. Но имеются и анаграмматические варианты «меня» и «пойми» уже с ударением на втором слоге. И имеется нейтральный (усеченный) вариант «ним», - один слог, легко встающий в стопу. Но не только со слоговым членением (и метром) взаимодействует анаграмматический комплекс – он взаимодействует с делением на слова, со словоразделами. Заноза разрывается на грани миров, испытывает напряжения в тонком слое чувствующего. Ее дергают, тянут на себя слова и стопы - кому достанется имя:

не забыв - ай - ме - ня , каз- ни - ме - ня .

 

В третьей строке

 

Мне будет легче с ним - пойми меня

 

эти разрывы и напряжения совершенно снимаются: тут имя анаграмматированно вариантами ямбическими (или нейтральным «ним»); нет и расхождений с членением на слова. Эта строка и впрямь легка, ее легче произнести, работа легких более простая. Наконец, в четвертой строке происходит своего рода чудо: хореическое слово предлагает себя ( бери меня ) и принимается в состав слова:

 

В беременной глубокой сини

 

Вариант еме на этот раз не разломан стопой, ведь эта (вторая) стопа ослаблена: на «о» ударения нет, это пиррихий. Так что уже в звуке намечается предстоящее легкое погружение, растворение и ослабление, удаление.

 

Первая строка «функционирует» как своего рода семантическая заноза.

 

- Не забывай меня, казни меня

 

Синтаксически мы имеем тут перечислительную конструкцию с усиленным параллелизмом пар «не забывай меня» и «казни меня», однако уподобление однородных членов предложения выглядит данном случае парадоксально (своего рода оксюморон). Тем более, что первая фраза имеет виртуальный синоним в виде «не убивай меня» (достаточно ощутимый на заднем плане коннотаций). С другой стороны, казнь подчеркивает определенность, индивидуальность судьбы и в меняемо сть казнимого - она связана с оглашением имени.

Одна часть остается в виде знака, застревает на поверхности. Другая уносит некий знак с поверхности как намек на имя – устремляется в глубь, где имена теряются ... и вызревают.

 


 

[1] Материалы данной работы частично были представлены нами в заметке:

К фоносемантике зарождения/застревания/исчезания (Мотив занозы у О.Э. Мандельштама) //Тезисы докладов международной конференции «Знак: иконы, индексы, символы», посвященной 70-летию со дня рожд. С.В. Воронина. Под ред. А.В. Зеленщикова, О.И. Бродович. - СПб., Филологич. ф-т СпбГУ, 2005.

 

[2] См. в связи с этим: Чащина С.В. Концепция музыкальной длительности (на примере инструментального творчества Клода Дебюсси). Автореферат на соиск. уч. ст. кандидата искусствоведения. СПб., 2000.

 

[3] Мелочь – переживание некоего присутствия на периферии феноменального поля (поля внимания/восприятия), симптом этой периферии. Наше внимание ответственно за конституирование мира и за его «этость». Реальностей много; человек в своем опыте многому внимает; реальность (в качестве этой ) имеет место постольку, поскольку на нее направлено внимание, пишет У.Джемс. Предполагая инаковость внимания, мелочь и онтологически предстает как иное . Как раз вопрос о «нише» или месте пустяков как «лишнего» оказывается трудным; вероятно, даже феноменология релевантности А. Шюца не смогла бы разрешить этого затруднения: вещь распознается так или иначе, в зависимости от этого решается вопрос о том, в какой реальности мы находимся. Но, даже и имея черты провокатора неопределенности, вещь рано или поздно «ставится на свое место», маркируя этим и релевантный мир. См. А. Шюц. Избранное. Мир, светящийся смыслом. М, 2004.

Такие вещи, как длящееся переживание странности, агнозия (болезнь нераспознавания) в этом светящемся мире все-таки исключены. Мы же говорим о мелочи как о неизбывном моменте неопределенности. См.:

Шифрин Б.Ф. 1) Книга природы в эмпирическом окружении. Разные мелочи. Насекомые //Парадигмы философствования. Вторые международные философско-культурологич. чтения (ред. Л. Морева, И. Евлампиев), СПб., 1995, С. 60 - 67.

2) Где-то тут, на окраине дискурса.// Ё : Психотворец. Обуватель. Филозоф.: Сб. статей (Рос. ин-т культурологии). М., 2002, С. 156 - 161.

 

[4] Эта особенность поэтики Мандельштама всесторонне проанализирована в работах А.Е. Барзаха; см.: Барзах А.Е. Обратный перевод. СПб., 1999.

 

[5]5 Истолкование фоносемантического строения речи в регистре осязания означает, что Мандельштам как бы апеллирует к особому (конституируемому этой поэтической апелляцией) органу восприятия, задействует феномен синестезии . Заноза – особый синестетический кормплекс. Поэтическая практика приобретает здесь интенцию синестезиса . См.:

Шифрин Б.Ф. Наброски к феномену синестезии //Логос живого и герменевтика телесности. (Постижение культуры: Ежегодник. Вып. 13 - 14). Рос. ин-т культурологии. М, Академпроект, РИК, 2005, С. 425 - 478.

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование"