ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
«Ни одна блоха не плоха: все черненькие, все прыгают…»
(реплика Луки из пьесы М. Горького «На дне»)
«Облачность с прояснениями» – шестая, и, пожалуй, лучшая книга известного петербургского поэта Дениса Датешидзе. В ней автор, уже преодолевший символическую грань 37-летия, как бы подводит промежуточный итог жизненного пути, обобщая накопленный интроспективный опыт. Книга, безусловно, написана зрелым мастером, выработавшим свой узнаваемый стиль. Более того, есть в ней и замечательные творческие «прорывы», такие, например, как стихотворение «Тот оттенок новый, что был заметен...».
И нет сомнения, что детальный анализ художественного своеобразия сборника еще найдет своего прилежного исследователя. Я же остановлюсь только на так называемой проблематике, ибо «Облачность с прояснениями» представляется мне, прежде всего, поэтическим свидетельством тех сущностных процессов и подвижек в осознании человеком самого себя, которые, накапливаясь в культуре на протяжении, по крайней мере, двух последних столетий, привели, наконец, к вполне зримым трансформациям.
Главный герой книги Дениса Датешидзе, (как сейчас говорят – лирический субъект) – принципиально не героичен. Он, как все: «ничуть не лучше» и не хуже («Над землей убогой повисла тьма…»). Таких, среди его современников, – «тьмы и тьмы». И бродят они во тьме возобновляемого автоматического существования, занятые своими конкретными делами и обстоятельствами:
…Скрипят, открываясь, двери
продуктового (также – винного) магазина,
что обычно открыт до часу, по крайней мере.
Из дверей выходят «нормальные люди» с поли-
этиленовыми мешками (еда, напитки);
словно нету у каждого – страха, забот и боли…
(«По заснеженной улочке с низенькими домами…»)
Нет, это, конечно, только кажется, что нету , но и страх, и боль так неразрывно переплетены с ежедневными мелкими заботами и мелкими же чаяниями, что сам собою «вырастает» вопрос:
Действительно ли жизнь так мало стоит
За вычетом забот и перспектив?..
(«Вчерашний день не хочет завершиться…»)
А сколько, скажите, стоит жизнь травы, и не «газона» в целом, а каждой одинокой травинки? Но человек – не трава. – Да, считается. Но в книге Датешидзе эта, казалось бы, явная грань как-то последовательно размывается. Находится даже емкое слово, уравнивающее всех нас с себе подобными и одновременно с фауной и флорой – биос . Нечто очень бодрое, жадное до жизни, неистребимое, «вечнодышащее», розовощекое и, безусловно, достойное энергичного дифирамба:
– Если жизнь в самом деле бесплодна,
Лишь себя восполняя собой,
Если люди – скрепленные плотно
Звенья общей цепи круговой,
Пусть бы сердце бестрепетно билось,
Подростковую свежесть лица
Сохранял вечнодышащий биос –
Без конца, без творца, без отца…
(«Всюду видишь достоинство плоти…»)
Ни Творец, ни Отец для бесконечного круговорота размножения и разложения, действительно, не требуется.
Более того, кажется, «биоморфизм» современной жизни изначально запрограммирован, словно кому-то в высотах космической мглы нужно зачем-то не только зажигать звезды, но и бесконечно множить жизненные формы с какой-то механической маниакальностью, внешне бессмысленно и для нашего смертного разумения – беспощадно:
Жизнь блаженна, нежна и жестока,
И прекрасна в бесчинстве своем…
И пускай увядают до срока
Все цветы, что мы жадно сорвем.
Им взамен вырастают другие, -
Выползают из жирной земли
Стебли юные, столь же тугие,
Как и те, что в нее полегли.
Как и те, что появятся позже,
Ничего не творя, не тая…
Боже, сколько желанья и дрожи! –
Одного, одного и того же…
И на это есть воля Твоя? –
И вот в такой мучительной ситуации бесконечного копирования разрастающегося человеческого биоса у автора «Облачности с прояснениями» возникает страстная потребность в реабилитации жизни как таковой: «смеха и трепета в потоке людском», любви, которая «примитивна, но все-таки не презренна» (« По заснеженной улочке с низенькими домами…») – своеобразной «хомодицеи». [1]
Оправдание существования так называемого «маленького человека», живущего «день за день, нынче, как вчера» в рамках той социальной матрицы, в которую он, так или иначе, включен – тема не новая в русской литературе. Ее можно детально проследить, скажем, от Пушкина до Кушнера. И на котурны такого героя упорно приподнимали, благо, долгое время, кроме «маленьких», сохранялись еще и настоящие аристократы духа, создававшие, так сказать, достойный фон для скромных и незаметных.
Кстати, отнюдь не случайно и то, что Самсоны Вырины оказались в поле зрения культуры только в первой трети XIX столетия. Ведь большинство человечества пило, ело и видело дело рук своих на протяжении всего многотысячелетнего развития, но этой суете сует не требовался адвокат-поэт или адвокат-философ. Не требовался потому, что само повседневное существование человека было освещено верой и ритуалом.
В конце XIX века Бог, как известно, умер уже окончательно. А на арену истории вышли многочисленные «маленькие» люди – те же герои Зощенко или олейниковские тараканы и блохи мадам Петровы с их изначально негероическим восприятием жизни, что не отменяло, конечно, и для этой генерации опыта одиночества, неразделенного чувства, предельного, «дикого» страдания. Тем не менее, существует принципиальная разница между героем античной трагедии, идущим навстречу собственной судьбе, и обезумевшей от обиды «букашкой», сигающей с непомерной высоты только потому, что кто-то не пожелал устроить ее маленькое счастье.
Именно право если не на счастье, то, по крайней мере, на ту форму существования, которая не является мучительной, обременительной для его современников, населяющих многомиллионные мегаполисы, и декларирует автор «Облачности». Это городское пространство обладает какими-то особыми свойствами: оно связывает всех, не соединяя никого в отдельности. Оно постоянно наполнено неким фоновым гулом и не знает покоя, его сущность - движение, переходящее в мелькание клипа, в вечно бегущую рекламную строку. Здесь – бесконечно одиноко, хотя временами бывает весело. Город держит в постоянном напряжении: в нем страшно и небезопасно, и одновременно только тут, ощущая себя частью многолюдной толпы, можно избавиться, пусть ненадолго, от подспудного ужаса перед окружающим тебя огромным чужим миром. И даже глубокой ночью всегда найдется хотя бы два-три светящихся окна в многоэтажках, расположенных напротив. И, наконец, засыпая, полуночники слышат во тьме, как ворочается сосед за стенкой. Именно за возможность подобного саморастворения, постоянного отвлечения, никогда не исчезающей гипотетической перспективы, и любит пространство современного мегаполиса, чувствуя себя в нем, как рыба в воде, герой «Облачности». Собственно, с этого признания и начинается сама книга:
Я ощущаю кожей городское
Пространство, где освоился давно.
И только в нем ищу себе покоя…
Особенно, когда вверху темно
И пасмурно…
Здесь, в густо населенной северной столице, где «блещут инеем и снегом//Замерзшей грязи завитки» («Опять бодрит морозец с ветром»), в странном сочетании бытового комфорта и бытового же хаоса, душа даже решается на серьезные поступки:
И, разуверившись в уюте,
Душа приемлет неуют.
Более того, именно «неустроенность» нашей внутренней жизни, неустойчивость человеческих связей начинает осознаваться как нечто всеобщее и почти героическое. В самом деле, откуда, скажите, взяться «высоким чувствам», продолжительным привязанностям, когда нас и всего так много?
Всего, конечно, очень много,
И, вероятно, даже слишком…
И каждый потенциально имеет право, и все становится относительным. А вместо протяженности чувств во времени – их повторяемость, возобновление одного и того же, придающее ценность повседневной рутине, которая теперь воспринимается как нечто единственно стабильное и неизменное:
Пусть ярко светятся квартиры
(Где неизвестно что творится).
И нету никакой рутины
В том, что назавтра повторится…
Что, собственно, должно повториться? «Скромное очарование» неотличимых один от другого дней, дробящихся на бесконечные бытовые детали? Успокаивающий автоматизм человеческих взаимоотношений с устоявшимся ритуалом ссор и примирений, промежутки между которыми заполняются усталым равнодушием параллельного существования? Нечто, назойливо повторяющееся, возвращающееся в одну и ту же точку? А ничего другого, если верить Денису Датешидзе, и не осталось. Точнее, как оказывается, никогда и не было. Это предыдущие поколения, склонные к пафосу и преувеличениям, придумали книжную «любовь до гроба». Жизни реальной они не знали, точнее, боялись даже себе признаться в том, что все «действия равноценны и сходны цели». А раз так, то не важно, что нас влечет и сближает друг с другом – любовь или «всего лишь похоть»:
Да еще, вероятно, треп, и вино, и закусь…
Можно так рассудить – или этак. И хорошо хоть
То, что сами вольны придавать этой связи статус –
Ну, какой ты захочешь?..
…………………………………………………
Не волнуйся, мы вовсе не хуже, ничуть не ниже
Прежних книжных героев. – Просто они глядели
Через призму предзаданных норм… Но притом они же
Нам понять завещали, как там на самом деле
Обстоят дела. Теперь мы все знаем…
(«..Может быть, нас друг с другом сближает всего лишь похоть»)
Вскрылся-таки, наконец, тот вселенский обман, при помощи которого человеческий род, по меньшей мере, пять тысячелетий последовательно вводили в заблуждение, настаивая на присутствии в жизненной практике того, чего нет и априори быть не может. И вот в 2008 году после Р.Х. пришли честные и смелые, а главное, готовые взглянуть реальности прямо «в глаза», и выяснили: батюшки, а ведь ничего нет! Совсем. Одна, понимаешь ли, похоть.
Действительно, нет. Как говорил герой киноленты «Санта Хрякус» дедушка Смерть : «Просей хоть все атомы вселенной, нигде не найдешь того, что мы называем любовью... Надо верить в то, чего нет, а иначе, откуда же оно возьмется?»
Вероятно, это главное, чего не понимает новая генерация людей, чьим добровольным адвокатом является автор «Облачности с прояснениями». Впрочем, герой книги Датешидзе, напротив, почти уверен, что его поколение умеет любить так, как никто до них не решался. Ведь все предшественники переворачивали горы, страдали, даже умирали исключительно за придуманные страсти:
…Просто они глядели,
Через призму предзаданных норм…
Нынешние же влюбленные, убедившись в полном отсутствии в действительности «великого и высокого», тем не менее, продолжают тянуться друг к другу:
…Теперь мы все знаем… Вывод?-
В том, что действия равноценны и сходны цели.
И, тебя обнимая, я вправе шепнуть им: «Вы вот
Так любить не умели!»
Нет, те, книжные, точно так не умели. Не смогли бы они, вероятно, понять, почему вообще в ситуации нивелирующей «равноценности» – этим, нынешним, по-прежнему необходим некий романтический двойник:
…Неужели втайне всегда мучительно
Ждешь: «Не встречу ли двойника?..» -
(«…Мне вот нравится то, что тебе не нравится…»)
Похоть и закусь, безусловно, требуют разделения, равно как желание отвлечься и развлечься, чтобы ненароком не вспомнить о той , что «тебя отрицает» («Смерть тебя отрицает…»). Да и оставаться наедине с таким чужим (т.е. не твоим) миром – страшно. Однако для этого вполне сгодится любой неагрессивный партнер. Тогда почему же лирический субъект «Облачности» так катастрофически переживает принципиальную невозможность буквального наложения собственного «я» на «я» другого человека? –
…Мне вот нравится то, что тебе не нравится.
Обнаружу вдруг – и кранты.
Сразу чувствую: с чуждостью нам не справиться,
Сколь бы вежливым быть не старался ты…
Думается, что двойник, в данном случае, скорее – замаскированный «клон». Он – не раздвоение , а удвоение личности самого поэта, которой настоятельно требуется зеркало , для того чтобы, наконец, отразиться – целостно, во весь рост! Ибо внутреннее «я» того, кто живет в начале третьего тысячелетия не просто расколото, – оно мучительно раздроблено и в духовной плане как бы «недопроявлено».
Но другой человек – другой по определению. Неудивительно, что от столь долгожданной встречи остается какой-то почти тошнотворный «осадок»:
… Неужели втайне всегда мучительно
Ждешь: «Не встречу ли двойника?..»
Это все занятно. И отвратительно.
– Я пойду.
– Ну, пока.
Ситуация, безусловно, трагическая, поскольку, в конечном счете, речь идет о принципиальной невозможности любить. Ибо само это чувство требует, прежде всего, определенной трансформации собственного «я», а значит, в той или иной степени, и его утраты. Правда, почти одновременно должно происходить обретение обновленного себя, другими словами, – уже не совсем прежнего и не совсем себя. Но от своей «самости» герой Датешидзе отказаться как раз и не может, потому что в состоянии относительности всего и вся его телесно-душевная идентичность – единственная, пусть тоже относительная, целостность и ценность, которая у него остается. А потому он и не хочет больше экспериментировать с любовью, предпочитая ей бытовой и психологический комфорт: «Мне с тобой хорошо и удобно. Тебе – со мною…» («По заснеженной улочке с низенькими домами…») А если что: «Пока. – Пока». И никто не в обиде. Хорошо и необременительно. – И каждый из бывших партнеров чувствует себя на какой-то момент свободным, точнее освободившимся…
Вероятно, неосознанно, но Денис Датешидзе начинает страстно оспаривать истинность известной пушкинской формулы, обобщившей наблюдения великого поэта именно по поводу, так называемой, реальной – социальной, всеобщей – жизни: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман» . Настоящая культура никогда не могла довольствоваться ролью очеркиста-наблюдателя, фиксирующего «пошлый опыт» общественного существования, когда как откровение преподносится тот нехитрый вывод, что человек по природе слаб, и все люди, больше или меньше, – сволочи (не по суждению своих ближних, а по реальным итогам собственных поступков). Напротив, от Гомера до – по крайней мере – Корнеля и Расина, нас предупреждали, что человек в своей главной духовной сущности только и может состояться, что вопреки общепринятым представлениям, снимающим со слабых людских плеч груз личной ответственности и вины.
Ну, а если автор «Облачности с прояснениями», действительно, точен в своих прогнозах, и похоть вперемешку с трепом и закусью – в самом деле, единственное утешение для расплодившегося рода человеческого? Как знать? За всю Одессу не скажу, но, полагаю, кого-то такое скудное духовное меню не устроит.
Не устраивает оно, впрочем, и Дениса Датешидзе. Но что делать? Какая альтернатива? Не исключено, что «пошлый опыт» повседневной действительности – все, что осталось у современного массового человека, так сказать, европейского образца, который к рубежу двух тысячелетий оказался вне веры, вне культуры, вне истории. К тому же, – это глубоко выстраданный, честный опыт самого автора. Однако, приняв за аксиому относительность «великого и высокого», непременно приходится делать и следующий шаг, страхующий поэтическую систему Датешидзе от возможной критики, а самого поэта от мучительной необходимости испытывать подспудное чувство вины и недовольства собой. Шаг этот грандиозен. Он предполагает ни много, ни мало, как уравнивание всех в «пошлом опыте» реальности. Собственно, Денис Датешидзе, вслед за горьковским Лукой констатирует только одно: люди – слабые по природе существа, но это не их вина, а потому никого ни за что нельзя осуждать, а надо жалеть, все прощать, не сравнивать (живущий, как известно, несравним).
Никто, собственно, и не собирается. Да, человек слаб и подловат. И успокоимся на этом. И будем мечтать стать черемухой, невиноватой, «… в том, что пахнет и цветет» («Мир все свежее и грубей…») или собачкой, бегающей туда-сюда за палочкой, которую бросает ее хозяин – «… лишь бы кто-нибудь давал /Без выбора и без оглядки/ Простой исполнить ритуал» («Хозяин палочку кидает…»)).
Но зачем тогда вспоминать «несколько странных, других минут» («Над землей убогой повисла тьма…»), зачем вести какие-то разговоры не то о расплате, не то об оплате?
В темноте по двору иду
В магазин покупать еду…
Что за странная жизнь, ей-богу! –
Нету времени ни на что,
Но при этом, как в решето,
Дни текут, не ведя к итогу…
Позади, как и впереди, -
Слиплись. Что обретем в пути,
Все потратим – но все оплатим…
Порыв, безусловно, благородный, но, кажется, и сам автор не до конца понимает, как из слипшегося комка дней, месяцев, лет, проведенных в потоке забот и отвлечений, удастся в итоге вычленить «несколько странных, других минут» и накопить из них духовный опыт покаяния:
– Я знаю, что уйду!
И жаль, что навсегда. –
В такую пустоту,
Где нету ни куста.
Где не оплатишь счет
Лишь тем, что полюбил
Весь этот кислород,
Весь этот хлорофилл…
(«Мир заражает нас»)
А впрочем, может быть, ничего такого вообще не потребуется, и нас простят как бы автоматически: за навязанные нам страдания, за неуют чужого нам мира, в который пришли не по своей воле. К тому же там, где-то там за плывущими по небу облаками, может быть, ничего и нет, ибо, если принять за аксиому относительность и равновеликость всего, то места для абсолютных ценностей и Абсолюта, действительно, не остается:
Облака скользят, как чужие сны,
А за ними - слепая гладь.
То ли их никак не постичь: сложны,
То ли нечего постигать.
Небосклон то легок, то вдруг тяжел,
Но градаций ценностных в нем
Не ищи. И что ты найти в чужом
Хочешь сне, чего нет в твоем?
На нет, говорят, и суда нет. Но стоит ли тогда намекать на какое-то невразумительное нечто :
Чтобы снова даль оправдать и близь,
Все различья форм и длины, –
Верь, что нечто все же должно найтись!..
Так верить или нет? Уравнивать или принимать «все различья форм и длины»? «Тыкаться» в каждого: «прими!», «согрей!», потому что «можно жизнь любую свести к одной жалкой просьбе» («Облака скользят, как чужие сны…»)? Или вдруг обозлиться на весь свет за то, что «так ведь и сдохнешь в какой-нибудь вечер, / Не сформулировав правильной цели»? («Все надоело. И все – надоели»). А зачем вообще выводить формулу правильной (достойной?) жизни, «сохранять лицо», если ты ничем не хуже всех остальных? Да и вряд ли невразумительное слово «стыдно» можно перевести в универсальную технологию, удобную и простую в повседневном употреблении? Кстати, симптоматичная деталь: именно в ситуации расползающегося релятивизма, самым актуальным становится изобретение четкого алгоритма индивидуального поведения, который позволил бы «просто жить» и одновременно не растворяться окончательно в среде себе подобных.
Казалось бы, чего же проще? - Отдайся потоку всеобщего существования! Но вот незадача – сам этот соблазнительный автоматизм и становится в итоге главной мукой:
Ситуаций – нет. И событий – нет.
Только дней неразрывный ряд.
Никакой не зыблется в них сюжет,
Кроме, разве, роста затрат.
Скудных действий выверенный набор,
И усилий, хоть небольших –
Неизбежных. И ни к чему напор
И задор. – Да и нет уж их.
Это просто данности грубой клеть,
Не пытайся ее сломать.
Можно в ней «гореть», и уж точно – тлеть;
Сесть на стул и лечь на кровать…
А потом встать, выйти на балкон, взглянуть на небеса какого-то неуловимого оттенка, откуда, томясь, невозвращенцы-души глядят на грешную землю, и, вдруг забыв о том, что все «действия равноценны и сходны цели » , вздохнуть как-то почти легко и радостно:
О Господи, какая красота!-
Безоблачное небо, высота,
Сгущенные осенние цвета...
В том-то и дело, что если мы пребываем в смысловом пространстве культуры (а поэт Денис Датешидзе, безусловно, остается в нем уже самим фактом существования его книги) проклятые смысловые вопросы, оскомину набившие вечные ценности и наша иррациональная видовая вина без вины – все равно через какую-нибудь щель да втиснутся. И безжалостно разрушат самые красноречивые построения, убеждающие читателя в относительности достойного и недостойного, прекрасного и безобразного и под видом «неосуждения» снимающие с каждого из нас ответственность за собственное присутствие в этом мире. Такова природа искусства и культуры в целом. Либо надо не стихи писать, а пастись и мирно к водопою тесниться. И не укрыться никакой порукой всеобщей слабости. Нельзя быть немножко человеком, а немножко фауной или флорой.
Так, вольно или невольно, но в принципиально негероическую книгу протаскивается с черного хода известная романтическая оппозиция: как бы поэт страстно того ни желал, не может он до конца уравняться со всеми и затеряться в городской толчее.
Его выбор невыбора все-таки завершается в итоге, пусть потенциальным, но противостоянием «пошлому опыту». Ибо иначе задохнется его поэтический дар, его живая душа. Это сущностное преодоление происходит, как ни странно, по большей части на уровне формы, которая задана уже самим названием книги – облачность с прояснениями . Именно чередования «помутнения» сердца с внезапными, пусть короткими и нечастыми, проблесками внутренней тишины и размягченности души, вносят в поэтический сборник Датешидзе смысловые ориентиры и ценностные предпочтения. Небо на мгновение прояснилось, и выглянул кусок голубой лазури – душа глотнула свежего воздуха высот, и вновь погрузилась в затянувшую свод серую муть. И вот этот пузырек чистого смысла, с которым наша психея ныряет во тьму бессмысленного автоматического существования, и позволяет ей пока всплывать время от времени за очередной живительной порцией. Надолго ль хватит сил – без веры-то, без любви, без благодарности?
Между тем, кажется, мы живем теперь в таком хрупком, нестабильном мире, что достаточно несколько подняться уровню ли океана, среднемесячной ли температуре, ценам на нефть или продовольствие и пр., как наше комфортное «биоморфное» житье-бытье может смениться уже вполне биологической борьбой за выживание на каждом конкретном участке пространства. А в такой ситуации «великое и высокое» точно становится неактуальным: были бы когти подлиней. Или, может быть, напротив: в тех, возможных грядущих обстоятельствах – именно способность верить в «великое и высокое» окажется единственным способом сохранения человеческой идентичности?
[1] Я позволила себе по образцу слова «теодицея» изобрести неологизм, который обобщает основной пафос книги Дениса Датешидзе, и может быть прочитан, как «оправдание человека, человеческой природы как таковой».
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |