ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

Высмеяв рыцарские романы, Сервантес спас их. Благодаря помешавшемуся на приключениях рыцарей Дон Кихоту весомое звено литературной эволюции не утонуло в летейском забвении, оставшись известным только узкому кругу специалистов. Впрочем, если быть точным, не один Дон Кихот увлекается рыцарскими романами, пристрастием к этому странному чтению у Сервантеса страдают многие - их взахлеб читают и служанка постоялого двора Мариторнес, и дочка хозяина, сам хозяин, цирюльник, а также сумасшедший, которого встретил в горах Рыцарь Печального Образа. И хотя в реальных Испании и Португалии к тому времени, когда в начале 17-го века в Дон Кихоте из рыцарских романов сложили костер, они вышли из моды и их не читали, прежде, однако, в веке 16-ом, это действительно была процветающая, заполонившая книжный рынок проза. Так что даже если бы Сервантес на счет рыцарских романов не обмолвился ни словом, для специалистов громкая популярность такого рода чтения все равно не составила бы тайны. У этой непонятной популярности были свои веские причины. Но для того чтобы попытаться в них разобраться, нужно немного отступить назад от той поры, о которой пойдет речь.

 

Всякое время на свой лад управляется с жизнью. Этот организующий лад, т.е. представления о важном и незначительном, хорошем и плохом, должном и непозволительном, возможном и несбыточном, что-то вроде идеальных умственных координат, с помощью которых человек ориентируется в пространстве жизни, у каждого времени свой. Был такой лад, такие координаты и у длительного временного периода, называемого средневековьем. Об этом написано множество книг. Но поскольку применительно к нашей теме нам интересны только некоторые особенности средневековья, мы ограничимся очень коротким рассуждением: первостепенным в средние века считалось то, что причащало человека вечному и общему, небесам и коллективу[1]. Средневековый человек всегда был во что-то включен, он входил во всевозможные объединения и корпорации и, даже будучи пустынножителем,- как замечает исследователь - никогда не пребывал в духовном одиночестве, представляя не себя, а племя пустынножителей[2]. Человеку средневековья, сколь угодно выразительному и своеобразному по характеру, не приходило в голову судить о вещах «со своей колокольни», просто потому, что у него не имелось «колокольни» собственного усмотрения, такая колокольня была на всех одна. Должно было пройти неимоверно долгое время, прежде чем средневековый человек ощутит свою личностную уникальность, почувствует себя субъектом действия, начав воспринимать мир не как вертикальную иерархию, а как разворачивающуюся перед ним вытянутую по горизонтали картину. Меж тем, начав воспринимать мир как картину, он вступит в иное время.

Но пока этого не произошло, живопись и литература, изображая человека, погребают его под завалом из loci communi – символических общих мест. Доблестный характер рыцаря Сида это расхожий набор из храбрости, верности и предприимчивости – узаконенных традицией прописных истин, черты всякого настоящего рыцаря, а никакие не особенные его, Сида, личные свойства. При этом у восприятия эпоса, восприятия коллективного, были свои потребительские правила. Эпический слушатель, и равно читатель эпоса, всегда знал, о чем будет рассказывать сказание, у него никогда не возникало сомнения в истинности описываемых событий, которые ушли в вечность и никогда не возвратятся, никогда не сомкнутся с его жизнью. Безличная и ровная эпическая интонация, с которой воспроизводился неизменно предсказуемый устойчивый сюжетный каркас, воспевающий события мертвые и потому бессмертные, доказывала скорее высокое техническое мастерство, чем творческую изобретательность в современном понимании этих слов. Одновременно эпическая эстетика, нацеленная на воспроизведение матрицы, не предполагала больших отклонений от стереотипа и разнообразия суждений личного вкуса.

Конечно, эпос не исчерпывал средневековой литературы. Переписанная в средневековом монастыре богословская книга являлась сколком и отзвуком одной единственной великой книги - Священного Писания. Ее чтение походило на своего рода литургию, приобщающую читающего, еще не читателя в нынешнем значении слова, к одной единственной истине, истине бытия Божьего. Существовал очень мощный пласт низовой народной литературы, состоявший из сказок, видений, христианских легенд, переложений в прозе средневековых рыцарских романов и т.д., тоже исполненных устоявшихся символических смыслов и предназначавшихся для коллективного потребления.

 

Умонастроение эпохи, духовный климат в течение веков незаметно преображаются, к 15-му - 16-му векам духовная власть медленно и плавно перетекает к иным авторитетам. Человек уже не так прочно прикрепляется к какой-либо корпорации, он «отвязывается» от своего места, постепенно возлагая на собственные плечи ответственность за свои поступки, становясь, по выражению Сервантеса, «сыном своих дел». Таких «сыновей своих дел», «ничьих людей» - политических изгнанников, бродячих монахов, путешествующих купцов, учителей всего на свете, поэтов, наемных солдат, ищущих себе применения, и т.д. – делается все больше. Средневековый образ мира как духовной вертикали бледнеет, традиционалистские установки на духовную тотальность истощаются, их изнутри начинает взламывать стремление к разнообразию. Человеческие ум и внимание все больше сосредотачиваются на « необщем выражении лица», на индивидуальной неповторимости. Любопытство к превратностям судьбы, столь характерное для эпоса и воплотившееся в эпической литературе в образе дороги как месте реализации сюжета, месте, где что только не случается, независимо от того, реальная ли это земная дорога или путь духовный, начинает постепенно дополняться интересом к душевным состояниям и внутренним конфликтам. Рядом с твердым и устойчивым миром вещей медленно и постепенно возникает осознаваемый мир переживаний, прерывистый и текучий внутренний мир человека, который был всегда, но словно бы и не был, потому что только сейчас человек начинает отдавать себе в нем отчет. И с этой поры – особенно после изобретения Гуттенбергом в 1440 году печатного станка – чтение превращается в частное занятие человека, ощутившего себя не корпоративным, а частным человеком. Именно смене духовных ориентиров и модификации читательских потребностей обязаны своим преображением литературные формы. При этом считается, что именно испано-португальский рыцарский роман стал первым приватным чтением не избранного круга людей, например, итальянских гуманистов, а самых широких и разных слоев населения; оно, население, впервые намеренно погрузилось в переживание воображаемых и недостоверных смыслов, в созерцание чудесных картинок, которые - непонятно как - проясняли собственную личную ситуацию и, несмотря на прискорбный случай с Дон Кихотом, все же были призваны не лишать душевного равновесия, а восстанавливать его. Но это уже было существенно другое чтение совсем другой книги.

 

Итак, больше всего в Испании 16-го века читались рыцарские романы. Как правило, в основе этих романов лежали сюжеты существующих или утраченных эпических поэм. Испанский исследователь Марселино Менендес Пелайо считал, что рыцарский роман в Испании 16-го века не был в прямом смысле национальным продуктом, но скорее поздней экзотической прививкой с французского древа, успешно принявшейся благодаря совокупности случайных (и добавим от себя – совсем неслучайных) обстоятельств. Прошло целых двести лет с той поры как во Франции отцвел рыцарский роман, когда в таких, ориентированных на французский бретонский цикл, на Тристана и Ланселота, романах, как Амадис Гальский, Тирант Белый, Пальмерин Английский, рыцарский роман в Испании вдруг не только наново произрос, но, в свою очередь, навязал Европе собственный стиль. И длилось это запоздалое цветение еще сто лет.

 

Структурное сходство поздних рыцарских романов, наличие у них устойчивых жанровых показателей избавляет от необходимости по отдельности описывать отправленные на костер и спасенные от него в романе Сервантеса фолианты. Достаточно посмотреть, что собой представлял самый знаменитый роман, самая читаемая книга второй половины 16-го века, книга, которой увлекались все: как разные сословия, так и отдельные знаменитости. Ведь, по крайней мере, Св. Тереса, Св. Игнатий Лойола, император Карл Пятый признавались, что в молодости потратили порядочно времени на чтение сочинения, которое благодаря своим исключительным достоинствам спаслось от костра в Дон Кихоте. Мы имеем в виду вышедшего в 1508 году в Сарагосе Амадиса Гальского.

При выходе в свет роман был заявлен не оригинальным произведением, а изданием, дополненным и исправленным около 1492 года неким Монтальво. Монтальво же, бывший членом городской управы маленького кастильского городка Медина дель Кампо, заядлым охотником и книгочеем, по – видимому, полностью написал последнюю из четырех книг Амадиса и внес существенные поправки в третью.

Вообще сюжет об Амадисе был известен уже лет за двести до сарагосской публикации, он возник как раз в эпоху процветания классического рыцарского романа. О его популярности свидетельствует забавный факт: на территории севильского университета в изножье надгробного памятника некоему магистру ордена Святого Иакова, похороненному почти за сто лет до выхода книги Монтальво, покоятся и останки его пса: надгробие воспроизводит ошейник с выгравированным на нем именем Амадис.

Как бы то ни было, появление версии Монтальво во много раз добавляет славы сюжету, произведение переводится на все европейские языки, порождая множество отпрысков в виде разнообразных продолжений. При этом 12 книг испанского издания на французском языке превращаются в 20, на итальянском в 25, а на немецком языке - в 30. Амадисом увлекается не только малообразованная и непритязательная публика, в нем черпают вдохновение знаменитые итальянские поэты Ариосто и Тассо. Меж тем до сих пор остается неясным, кто написал Амадиса Гальского впервые и на каком именно языке. К тому же, если принять во внимание то, что Амадис считается произведением, предопределившим строй европейского романа, становится понятно, отчего португальцы, французы и испанцы не устают оспаривать друг у друга права собственности.

 

Амадис Гальский в версии Монтальво состоит из 4-х книг. Первая книга рассказывает о рождении Амадиса, о том, что был он брошен в море в просмоленном ящике, при нем были кольцо и меч, которые позже способствуют его узнаванию. Ящик вылавливает некий рыцарь, берущий Амадиса на воспитание. Юный Амадис знакомится с принцессой Орианой, к которой поступает в пажи. В книге рассказывается об идиллической любви Амадиса к Ориане, о том, как Амадиса посвящают в рыцари, о первых подвигах на рыцарском поприще. О том, как его узнают родители, как злые чары его заколдовывают, как Амадиса освобождают две служанки Урганды Неуловимой, как он сражается с братом, не зная, что это его брат и т.д.

Вторая книга рассказывает об ошеломляющих победах Амадиса над рыцарями-гигантами и драконами и переписке с Орианой.

Третья повествует о том, что у Орианы рождается сын Эспландиан, плод ее потаенной любви с Амадисом. Эспландиана воспитывает львица, меж тем как Амадис свершает свои удивительные подвиги все на более обширной территории и под разными именами. Он триумфально освобождает Константинополь, после чего освобождает и Ориану. Книга завершается их счастливым совместным пребыванием на острове Твердь. Предполагается, что Монтальво, которого не удовлетворяла развязка, существенно правил текст, начиная с третьей книги, что рождение Эспландиана - продукт его воображения, и привнесение в текст религиозных обоснований тоже его рук дело.

Четвертая книга, менее оригинальная, посвящена сражениям Амадиса и его вассалов на острове Твердь. Амадис примиряется с королем Лисуарте отцом Орианы. А так как в очередной битве терпит поражение претендующий на руку Орианы римский император, то его женят на сестре Орианы, устраняя тем самым препятствия к «официальной регистрации» тайного супружества. Король Лисуарте передает свои владения Амадису.

 

Как у всех рыцарских романов поздней поры у романа о рыцаре Амадисе, композиция элементарна и сложна одновременно. Это простейшая, достаточно однообразная, форма развертывания повествования, при которой множество отдельных, относительно самостоятельных эпизодов – приключений, или авантюр, словно нанизываются на стержневую фигуру главного героя, непрерывно перемещающегося, сражающегося и побеждающего. В итоге авантюры выстраиваются в линейно последовательный, но запутанный лабиринт, это звенья перепутавшейся цепи, иногда у центрального ствола вырастают боковые побеги, иногда авантюры прерываются и возобновляются по прихоти рассказчика. В типовом отношении эти эпизоды-приключения сходны, рассказ о них имеет характер самоцельности, и сюжет стремится вперед не за счет качественного разнообразия, а за счет наращивания количества авантюр и включения новых персонажей. Однако, несмотря на перипетии петляющего сюжета и невероятное число персонажей (их около 300 ) рассказчик никогда не прерывает связующей повествование нити, - все, что происходит в книге, связано с Амадисом, - демонстрируя завидное мастерство в преследовании цели. Что касается второстепенных и третьестепенных персонажей романа про Амадиса, все они «играют свиту» Амадиса, иными словами, окружают его и служат его прославлению. Эта единая цель сплачивает всех участников событий и сплавляет все эпизоды в некое органическое единство, замкнутое на себя и тяготеющее к определенному финалу. И в таком качестве роман об Амадисе - авторское произведение, предполагающее одну - авторскую - точку зрения, далекую от эпических нормативов, не скованную никакой ни письменной, ни устной традицией, несмотря на связь с циклом романов Круглого Стола.

Конечно, композиционно и структурно роман об Амадисе похож на богатырскую сказку, а сам Амадис на сказочного героя, добывающего себе царевну и пол царства и, конечно, это апробированная и отлаженная веками схема. Но вино, влитое в старые мехи, воспринималось как свежее вино и с другим букетом. Вообще в отличие от сказочных героев, герои рыцарского романа, особенно такого позднего и из-за этого сконцентрировавшего жанровые признаки, так сказать, особо показательного рыцарского романа, каковым был Амадис, это некие духовные конструкции, оперируя которыми автор решает проблемы другого времени. Если классический рыцарский роман уже был энциклопедией условности и ритуала, миром куртуазной игры, в которой все происходит по правилам, которые нельзя нарушать, то в Амадисе все эти черты утрированы. Благородные деяния Амадиса - деяния химерического свойства в экзотическом пространстве островов Тверди, Дьявола, а равно завоеванного Константинополя. Деяния не заземленные, лишенные практического смысла, направленные на привнесение в мир добра и справедливости, эталон и ориентир для грядущей через сто лет деятельности великого Дон Кихота. В Амадисе нет страсти Тристана и Ланселота, но он тип совершенного рыцаря, неимоверно далекого от земли, истории, от прозаических поступков реального человека рыцаря Сида. К тому же, Амадис и окружающие его рыцари это уже не феодальная буйная вольница, с насупленными бровями подставляющая плечи под тяжкий крест вассальной зависимости, но монархическое умонастроение именно в это время складывающейся государственности и начинающих четко проступать и отвердевать территориальных границ. Уходят в незапамятное прошлое времена, в которые правители по-родственному договаривались со своими, кому из них чем владеть. Вот почему в последней книге Амадиса, этом кодексе поведения образцового рыцаря, главный герой в итоге превращается из верного паладина в идеального монарха, обезоруживающего врагов милостью, выступающего арбитром в тяжбах отдельных личностей и народов, справедливого и добродетельного. Здесь Монтальво очевидно следовал распространенным политическим трактатам об идеальных государях, примерно управляющих своими народами, возможно, под влиянием «Истории королей готов, вандалов и свевов» Исидора Севильского, знаменитого средневекового теолога и писателя из Картахены. Это было характерное поветрие времени, стоит вспомнить Макиавелли и что через четверть века появится знаменитый труд на эту тему у Эразма Роттердамского.

Короче говоря, добродетелям Амадиса несть числа, он зерцало мужества и куртуазности, образец вассальной верности, защитник всем слабым и угнетенным, карающий меч на службе морального закона и справедливости; он смел, но не жесток, несгибаем в любви и дружбе, набожен, но не фанатичен. Пресловутое соблюдение рыцарского кодекса чести превращается в романе в незыблемый ритуал, в идеологическую подоплеку всякого поступка и всякого диалога. Иногда деликатность и мягкосердечие Амадиса граничат с плаксивостью, что тоже было едва ли не типической чертой куртуазного поведения, призванного смягчать жестокие нравы времени и сильной половины человечества. Ведь в эпоху классического рыцарского романа – и этим нормам следует Амадис – искусство было наводнено женским элементом, любовными трагедиями женщин, Изольды и Джиневры. Вечно женственное есть средоточие всякого доброго деяния, и всякое доброе деяние обречено утрачивать земные очертания. Вот и в романе об Амадисе Ориана едва ли не важнее самого Амадиса. Если еще раз припомнить Песнь о Сиде и возвратиться мыслями к отношениям Сида и его жены Химены, то мы с очевидностью увидим, что любовь в Песни о Сиде это чувство родственности и семейственности, и ничего другого там просто нет. Меж тем в рыцарском романе любовь превращается в «любовь, что движет солнце и светила». Влюбленность, принимающая экстатические формы, нормальное состояние рыцаря. При этом для Амадиса характерна не роковая страсть, как в Тристане, а любовное рабство с оттенком идолопоклонства, более того, это любовь нормативная, несколько педантичная и поучающая:

 

«Неустанно вопрошал Амадис о своей госпоже Ориане, ибо одна она была целью и средоточием его помыслов; и хотя она пребывала в его власти, от этого не убыло в нем ни на песчинку любви, которая была в нем всегда, но, напротив, еще более того, он к ней сердцем прилепился и воле ее повиновался; и от этого существовавшая промеж них великая любовь была, не как у многих, случайной и на время, кто, полюбив тут же и возненавидел, но была она такой глубокой и покоилась на таких добрых основаниях, что от раза к разу только возрастала, и так случается со всеми теми вещами, которые основываются на добродетели, а не на тех скверных побуждениях, которые мы обычно стремимся удовлетворить». (Перевод мой – В.Р.)

 

Действительно, в отличие от сказки, на которую похож роман об Амадисе, в нем очень силен дидактический элемент. «Рыцарское искусство – например, заявляет в финале романа Монтальво устами своего героя – это искусство высокое и даже очень высокое, и Господь его создал во имя мира и справедливости, дабы торжествовали они среди детей человеческих, и во имя истины и чтобы воздать каждому по праву его… И все это можно извлечь из рассказанной здесь истории, которая показалась правившему ее одновременно чудесной и человечной». (Перевод мой – В.Р. )

 

Книга имела такое сильное поучительное воздействие, что для всех слоев населения духовный облик Амадиса сделался моральным образцом. И в этом смысле роман об Амадисе превосходил, скажем, «Придворного» Кастильоне, поскольку предназначался более широким читательским кругам. Это был кодекс поведения совершенного рыцаря, а для всего 16-го века учебник хорошего тона, умения поддерживать должным образом беседу, правил поведения в обществе.

Это все так. И все же остается главный вопрос, что же особенное было в Амадисе, что с такой силой привлекало к нему сердца читателя той эпохи, а нынче кажется загадочным? Потому что все, что выше было сказано об этом романе в том или ином виде реализовал классический рыцарский роман. Например, французский. Да, конечно, Амадис – герой, а быть героем – говорит Ортега – это просто быть собой, а не пленником необходимости, делающим все по принуждению. Герой утверждает свое волевое начало, побеждает обычай, изобретает новый рисунок поступка, в нем клокочет страсть к душевной экспансии, расширению своих границ. В то время как обыватель изо всех сил старается сохранить себя в границах привычного и, естественно, пленяется тем, чего ему не дано.

Да, конечно, сам Амадис в качестве персонажа представлял новый эротический тип, и собственно новое романное начало проявляется, в частности, именно в повышенной, по сравнению с эпосом, способности героя к душевным переживаниям и попытке их анализа. Ведь, в сущности, для этого роман и возникает, потому что любой настоящий роман описывает и поступки и пейзаж только для того, чтобы развернуть перед читателем другую картину – картину душевного движения. Именно поэтому нагромождение авантюр в Амадисе упорядочено неким нравственным заданием, пусть выраженным с изрядной долей дидактики.

Но, пожалуй, главным было другое. Припомним: в эпосе присутствовало указание на событие и фактически отсутствовало изображение события, его описание, вместо него фигурировали устойчивые формулы, вроде «Сид, в час добрый надевший шпагу». Множество вещей не изображалось по принципиальным соображениям, но также и, в частности, из-за отсутствия соответствующих кодификаций, т.е. закрепленных способов описания. В сущности, технически, несмотря на тематическое расширение, роман об Амадисе представляет собой монтаж из таких уже установившихся описаний, устойчивых клише и разработанных по соответствующим куртуазным нормативам тоже клишированных диалогов между персонажами. Техника общих мест в нем, конечно, несколько расшатывается, но определенно сохраняется. Показательно в этом смысле одно из таких описаний - путешествия по морю на Дьявольский остров: « А когда плыл Рыцарь Зеленого меча со своей дружиной при попутном ветре в Константинополь, как уже говорилось, вдруг все - так это обычно и бывает – пошло как назло не в ту сторону, море разбушевалось, и так сильно, что ни корабль, а он был большим, ни моряки, а они были куда какими опытными, не могли с бурей управиться, и подверглись их жизни смертельной опасности; дождь был таким сильным, а ветер таким порывистым, небо таким темным, что впали все в отчаяние. И не спасти бы им свою жизнь, кабы не милость Господняя, потому что денно и нощно корабль заливало водой, которой, как ее не выливали, не убавлялось, и не было у них возможности ни поесть, ни попить, как людям подобает»[3].

Перед нами не что иное, как воспроизведение имеющего устойчивое богословское толкование известного и описываемого Евангелием эпизода «буря на море», когда Христос спас учеников, взмолившихся о спасении. Это традиционное толкование таково: в море человеческой жизни часто случаются бури. Эти бури - разные несчастья, которым подвержен человек. Но более всего несчастьям подвержен человек, живущий без Бога. Если такого человека застает буря, она может оказаться для него гибельной. Вообще, если вера спит, вокруг будут бушевать бури невзгод. Но если обратиться с мольбой к Спасителю, и эта мольба будет искренней, он придет на помощь.

Это толкование сделалось средневековым клише, а сам сюжет попал на страницы романа об Амадисе. С существенным различием. Выстраивая последовательность смыслов, богословский поиск предполагает такую интерпретацию, когда за первым непосредственным смыслом открывается второй, а потом – третий и т.д. И это оказывается возможным именно потому, что, в принципе, устройство мира известно. Вспомним, однако, то, о чем говорилось выше: в это историческое время происходит умственная перестройка. Мир становится другим, принципиально неизвестным, никакой уверенности в вещах нет и во всем нужно самолично удостоверяться. И это тоже ново и необыкновенно: поскольку в предшествующую эпоху наличие общего порядка на земле и на небе гарантировало жизненную предсказуемость, постольку расшатывание мироустройства делает человека щепкой в океане обстоятельств. Привлекая к этим самым обстоятельствам повышенное внимание, обостряя к ним любопытство. Автоматизм толкований отменяется. Все символические и аллегорические значения как бы уходят на задний план, переставая осознаваться, открывается нечто такое, что предстоит наделять смыслом и делать это самому, с собственной колокольни усмотрения.

Но именно тогда отменяются клишированные устойчивые значения текста, и на первый план выходит пересотворяющее мир приключение.

Именно тогда евангельское описание бури на море со всеми сопутствующими ему смыслами, попав на страницы романа об Амадисе, утрачивает свои привычные значения и под читательским взором – а это взор человека другой эпохи – наделяется другим смыслом. И это тот смысл, каковой имеет у себя в голове читатель, с недавних пор частный человек с иной перспективой в уме[4]. Этому человеку, особенно после открытия в 1492 г. Америки, мир окончательно представляется terra incognita и приключения в неведомом пространстве делаются потрясающе интересны.

 

 

Роман обречен на бессмертие. Да, конечно, - мы уже говорили - приключения, творя мир наново, увлекают читателя. Со временем, однако, то, как описано приключение, станет интересовать читателя, набравшегося опыта о мире, – он ведь снова сделается известным - больше, чем само событие. Не кто украл шкатулку с бриллиантами, а какова она, шкатулка, и каковы в ней бриллианты, и, главное, каков душевный мир вора, укравшего шкатулку с бриллиантами. Ведь всякое начало есть начало конца.

 


[1] Например, высоко ценившиеся в средние века драгоценные камни ценились не сами по себе - «за красоту», - а за то, что считались частичками выпавшего на землю Божественного света. Недаром ими так обильно украшались переплеты переписанных в скрипториях богословских книг.

[2] Как замечает французский историк Ле Гофф, в средневековом обществе самый печальный удел у отдельных и «ничьих людей», у тех, кто не принадлежит никакой группе, например, чужестранцев. («Цивилизация средневекового Запада»).

[3] Цит. по: Amadis de Gaula, Zaragoza, 1977, Biblioteca clasica Ebro cap. 10, libro 3, p.108, перевод мой – В. Р. )

[4] Сходная ситуация наделения значением смешно описана в новелле Борхеса «Пьер Менар, автор Дон Кихота»

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование"