ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
Для человека пишущего любой разговор о литературе — т.е. о сказанном в ней до-, параллельно, после- (но, в любом случае, вне зависимости от) тебя — неизбежно упирается в неявную попытку объяснить самому себе: я-то зачем этим делом занимаюсь? Или даже не так: а чем в моём понимании является это занятие? В любом случае, критическое высказывание — т.е. попытка влезть в шкуру иного человека — даёт пишущему драгоценную возможность глянуть и на себя, любимого, чужими глазами. Я это к тому, что объективной критики в природе не существует. Да и страшно было бы, коли возможна была некая высшая инстанция, вся и всех расставляющая по полочкам — как в не столь уж недавней памяти СП СССР.
Я был огорчён и ошарашен, когда среди откликов на мою предыдущую статью встретились и такие, в которых мне приписывалась ровно эта претензия. Содержание реплик можно было суммировать как: «А тебя-то какой старик-державин благословлял?» — либо: «А мой-то старик-державин покруче будет!» — либо: «А кто ты такой, чтобы о стариках-державиных напоминать?» Вкратце всё сводилось к банальному: «Сам дурак!» Ласково и терпеливо объясняю оппонентам, что я вовсе не претендовал на роль «говорить от имени цеха». Не присваивал себе функций кого бы то ни было к оному причислять. Я попросту предложил свой личный взгляд на нынешнюю ситуацию в литературе. Своё личное понимание того, что такое литературный цех и правила игры в оном. Они могут совпадать, либо не совпадать со взглядами оппонентов, оппоненты могут вообще отрицать правомерность подобного взгляда — их право. Не понимаю одного: зачем же переходить на личности и тягаться пиписьками? Вродь как в приличном обществе так не принято. Или литературное содружество уже не претендует на то, чтобы считаться приличным обществом?
Ответ пришёл внезапно и как-то сразу — в процессе обдумывания нынешнего обещанного продолжения. Я, как и обещал, выбрал для него трёх поэтов — весьма заметных и даже, как ныне принято говорить, «знаковых» — и честно пытался сформулировать то общее, что вызывает у меня неприятие в их (весьма различных) текстах. Тут-то и вспомнился подростковых времён фильмец, где мальчонки мерились пиписьками. Т.е. в прямом смысле штангенциркулем их измеряли. Это считалось нормой, правилом не то чтобы хорошего, но единственно возможного тона, доблести и крутизны. И я сформулировал для себя доминанту троих столь разных авторов: воинствующий инфантилизм.
Прежде чем переходить к обещанным литературным персонажам — маленькое общекультурное отступление. Началось с того, что я сдуру задумался о феномене массовой любви к Гарри Поттеру, едва ли не затмившему великую эпопею Толкиена. Уровень столь несоизмерим, что понять, почему детишкам, соприкоснувшимся единожды с Толкиеном (или, предположим, с «Волшебником Земноморья» Урсулы Ле Гуин), может нравиться Поттер — казалось непостижимым. И тут я понял: всё очень просто. И Гарри Поттеру, и, кстати, отечественного производства не в пример более симпатичному Максу Фраю всемогущество достаётся вдруг, ни за что, на халяву. Как обиженному подростку, забившемуся в угол и грезящему: вот вырасту, стану круче всех, и тогда покажу всем вам…
В этом и заключается, на мой взгляд, феномен инфантильного сознания — когда, поимев на халяву возможность всем им показать, оно сталкивается с тем, что показывать-то, кроме этого собственного стремления всем показать, в сущности и нечего. У этих всех иной мир, иные — взрослые — правила. И даже — гадость какая! — обязанности. Показанное им неинтересно. Оно может быть интересно лишь таким же, стремящимися показать. Но те, в свою очередь, стремятся показать своё. Твоё им не очень-то интересно — зато они инстинктивно чувствуют в тебе своего, соратника и единомышленника в противостоянии им всем. А в стаи любят сбиваться не только дураки, но все недопонятые или обиженные. Так и образуются неизбежные молодёжные субкультуры. В сказанном нет ничего страшного. Из подобной субкультуры некогда произрос и автор этих строк и, уверен, большая часть читающих. Беда начинается там, когда «смолоду бывшие молодыми» категорически отказываются «вовремя созревать». Более того — подводят под это теоретическую базу.
Но вернёмся, собственно, к обещанным персоналиям. Я сознательно решил остановиться на крупной дичи. Оглашаю имена. Это — провозглашённый недавно «королём поэтов» Дмитрий Воденников, автор едва ли не самого шумного литературного скандала последнего времени Елена Фанайлова и наиболее заметный литературный дебютант Фёдор Сваровский. Итак: Король, Дама, Валет…
О Дмитрии Воденникове написано так много, что сказать что-либо оригинальное я навряд ли претендую. Попытаюсь лишь суммировать какие-то соображения — точнее, предложить собственное видение его места в литературном ландшафте. В предыдущей статье я вскользь упоминал о том, что покойный Д.А.Пригов учил несущественности текста перед поэтической позой, стратегией успеха. Вероятно, самым его верным и прилежным учеником на настоящее время и оказался нынешний Король Поэтов. Ретроспективный взгляд показывает, что Дмитрий Воденников — это не только и не столько поэт, сколько, выражаясь языком Пригова, «проект длиною в жизнь». Каковы же отличительные черты этого проекта? Для того, чтобы их вычленить, необходимо сначала понять, в какой момент «проект Дмитрий Воденников» подменил собой собственно поэта? Нелепо же, в самом деле, предполагать, что дюжину лет назад талантливый и обаятельный человек взял и расписал себе этапы большого пути на десятилетия вперёд.
В интервью Захару Прилепину Воденников заявил: «Мои недостатки в том, что большинство моих стихотворений — мучительны. Залиты солнцем, но мучительны. И поэтому — феномен такого большого интереса ко мне со стороны людей мне неясен. Вряд ли всем нравится стоять на грани». Кокетливость высказывания очевидна, но о кокетливости как стратегии чуть ниже. Сначала о другом: для меня чтение (вынужденное, в процессе добросовестной подготовки к статье) его стихов было воистину занятием мучительным. Чем-то вроде подневольного чтения при подготовке к экзамену по литературе 30-х годов незапамятных «Брусков» и «Цемента». На мой вкус (именно на мой, подчёркиваю) — подавляющее большинство стихов Воденникова чудовищно плохо написаны. Хотя, иногда — как, кстати, помянутые «Бруски»-с-«Цементом» — порождают незапланированный комический эффект. Не обессудьте, но трудно не хрюкнуть скабрезно, прочитав следующий (подразумевающий трагическую подоплёку) пассаж:
Они лежат здесь: Вова, Галя, Соня, Дима
(я их всегда имею по порядку)…
Одна пылкая поклонница Воденникова пыталась объяснить мне, неразумному, что вообще-то он это сознательно делает — нельзя же всерьёз сомневаться, что талантливый человек настолько лишён слуха, чтобы не замечать очевидных ляпов. Это, мол, и зовётся пресловутой «новой искренностью». Углубляться в историю термина желания нет — если честно, мне он представляется чудовищным оксюмороном. Но можно попытаться понять, что под ним подразумевают современники. Дмитрий Кузьмин писал о нашем герое следующее: «От концепции поэта как арены борьбы тех или иных (психических, мифологических, языковых) сил: «во мне рвалось и пело» — Воденников возвращается к классическому представлению о поэте как субъекте индивидуального высказывания: «я теперь пою и рвусь». Этот возврат осуществляется путем вычитания из собственной поэзии всего внеположного по происхождению. Оставшиеся слова — да, жалкие, безликие; оставшиеся переживания — да, жалкие, тривиальные; зато они ничьи — и потому принадлежат лично и непосредственно автору. Коль скоро концептуализм открыл исчерпаемость любого художественного языка, резерв художественности приходится, по Воденникову, искать в предельно немаркированных средствах».
Попытаюсь сформулировать своё понимание сказанного Кузьминым. Речь идёт о том, что после взгляда на поэзию как на «одну великолепную цитату», свойственного модернизму, после тотальной зачистки, устроенной концептуалистами, писать стихи стало неимоверно сложно. Потому что поэтическое слово — в сознании человека читающего — всегда обладает неким шлейфом читанных ранее текстов. Отношения с этим шлейфом таящихся в слове смыслов могут быть различными. Неоклассицистскую позицию лучше прочих сформулировал в интервью Бродский, вспоминая о начале собственного пути: «Это дух соревнования. Сначала написать лучше, чем, скажем, пишут те, кого ты знаешь, твои друзья; потом лучше (то есть, может быть, лучше и не получалось, но казалось иногда, что получается), чем, скажем, у Пастернака или Мандельштама... то есть ты сражаешься со всей русской поэзией; может быть, не столько сражаешься — просто там, где они кончили, ты начинаешь». Есть и иные формы взаимоотношений со словом: наполнение его новыми смыслами, ироническое переосмысление и обыгрывание etc . Есть, в конечном счёте, декларативное отрицание всего сказанного предшественниками — с целью сказать нечто своё с чистого листа. Всякий стихотворец существо рефлектирующее — и, будучи таковым, неизбежно ощущает проходящий через него поток культуры. Собственно, поэтом человек становится не по факту написания одного или дюжины замечательных, гениальных даже стихотворений — а при обретении собственного места (себя и своих стихов) в этом потоке. Суть отношений не столь уж важна — важен сам факт этих отношений (вплоть до тотального отрицания).
Практически вся вторая половина минувшего века прошла под знаменем борьбы с «омертвевшими», по выражению Михаила Айзенберга, словами. Выход искался (и обретался) в естественности речевой интонации, в пресловутых «приращениях смысла» и т.п. Но в любом случае человек пишущий делал эстетический выбор. Сказанное Кузьминым о «немаркированных средствах» — также вполне внятная эстетическая позиция.
Боюсь, однако, к написанному Воденниковым это ни малейшего отношения не имеет. Его ранние — и, вероятно, самые сильные — стихи («Сны Пелагеи Иваны», «Репейник») как раз перенасыщены культурными ассоциациями. Другое дело, что бытование этих ассоциаций было каким-то уж очень непривычным, хаотическим. В ранних критических отзывах на «Репейник» мне не раз встречалось слово «крик». Ассоциация с младенческим криком и впрямь была весьма соблазнительна: вы, читающие, присутствуете при рождении Поэта. Уже ясно, что он пришёл, что он принёс с собой некий уникальный мир — просто пока не умеет его внятно артикулировать. Не умеет подобрать наилучшие слова, отсечь слова лишние — его ведёт неконтролируемый речевой поток. Но этот поток столь насыщен и многообещающ, что аж страшно становится. Вероятно, это и могло быть тем, что подразумевалось под термином «новая искренность» — а отнюдь не «жалкие, тривиальные» и оттого «ничьи и принадлежащие лично и непосредственно автору» слова. Ничьих слов, строго говоря, не бывает. Другое дело, что можно относиться к словам, как к пустующим (но чреватым смыслом) оболочкам лексем, которые всяк волен заполнять суверенным содержанием.
Итак, рождение Поэта состоялось: громкое, публичное, едва ли не запечатлённое на плёнку, подобно пресловутому шоу, устроенному из родов Мадонной. Что дальше? А дальше началось нечто воистину невнятное — вероятно, связанное с выработкой пресловутой «стратегии жизненного успеха». Из книги к книге поэт Воденников рассказывает читателям о романе с собственным отражением. Романе мучительном, страстном и ужасающе монотонном. Я же писал как-то, что вкратце его поэтический мэссидж можно свести к следующему: «Я весь такой внезапный, такой непредсказуемый, что вы уж будьте добры любить меня за это». По частотности местоимения «я» он переплёвывает, вероятно, даже раннего Маяковского:
…так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
На первый взгляд, герой Воденникова простодушно выговаривает то, что страшатся и стыдятся озвучить его читатели: я хочу счастья, я хочу быть любимым! В принципе, это воспринимается свежо и симпатично:
Не страшно, Господи, стареть,
хоть мне сперва противно было
(а что, приятно одному лежать
комочком в собственном стихотворенье?):
все восхищались? все меня жалели?
все — Димочкой хотели называть?
Настораживает одно: непоколебимая уверенность в том, что именно он, поэт Воденников, является пупом мироздания. Собственно говоря, такая уверенность свойственна капризному избалованному младенцу. Способному закатить истерику по всякому ничтожному поводу. Либо — не очень умной, но хищной и убеждённой в собственной неотразимости женщине. Отсюда, вероятно, неоднократно отмеченное критиками кокетство Воденникова, его уверенность в том, что он способен «воздухом дышать, как уж никто из них дышать не может». Однако постепенно нарциссизм нашего героя перерастает в нечто совсем уже пугающее. Это из стихотворения «Как трудно быть звездой (или откуда такое желание ударить кого-нибудь по лицу)»:
как написала тебе на e-mail одна
идиотка,
ты живешь, как мечта, как
игрушка, которой никто
не подарит и которую надо
украсть, украсть
непременно.
Автор послесловия к сборнику «Мужчины тоже могут имитировать оргазм» Александр Касымов пишет: «Д.В., как сказано выше, не отвечает за наши ассоциации. Он их провоцирует». Вероятно, это и вправду так. Хотелось бы задаться следующим вопросом: с каких пор понятие провокация стало таким уж бесспорно и однозначно позитивным? Конечно же, провокативность заложена в природе искусства — но заложена исключительно как начальный крючок, за которым следует, собственно, содержание. В случае Воденникова мы имеем дело с целой гирляндой подобных крючков, с чередой сменяющих друг-друга провокаций, не обретающих разрешения в акте творения. А это уже из области иной сферы деятельности — из масс-медиа. Похоже, поэзия, последнее десятилетие наивно надеявшаяся переиграть попсу на её собственном поле — попросту заигралась. И превратилась в некий иной род занятий. Поэтому последующая эволюция Дмитрия Воденникова в сферу отечественного гламура не только не удивительна — она закономерна.
Природа воденниковского инфантилизма заключается в подростковом нежелании сделать эстетический выбор, вступить с какие-то отношения с упомянутым потоком культуры. Выработать собственный язык. Куда проще сделать вид, что всей предыдущей литературы вообще не было — вернее, она была, но умерла родами, произведя на свет его, Великого Поэта Воденникова. Свято уверенного (по собственным словам) в том, что в ближайшем будущем ему суждено превратиться в «национальную легенду». А покамест — ведь, к прискорбию, не все ещё в полной мере поняли, с каким сокровищем они имеют дело — вынужденного заниматься «бессмертным пиаром».
У великого Юза Алешковского был давний полупристойный тост: «За пир духа!» О пире духа, боюсь, мечтать в ближайшее время не приходится. Чутко уловивший это Король Поэтов занимается вещью более прагматической: пиаром духа. Ну что ж, за пиар духа! Недалёк тот час, когда наш герой станет столь же равноправным героем медиа-пространства, как Ксюша Собчак или Лариса Рубальская. Каждому своё. Однако подлинная поэзия (в отличие от инфантильной) всегда сохраняет в себе какие-то свойства детской оптики. А ребёнок нет-нет, да и оказывается в состоянии изумлённо воскликнуть: «А Король-то г…» [далее по тексту]
Ситуация с Еленой Фанайловой качественно иная. Само появление её имени в данном контексте для меня чрезвычайно огорчительно. Я познакомился со стихами Фанайловой где-то в середине 90х. Знакомство началось со «Стихов к Марии С.» — с их обусловленной предметом «бродской» инструментовкой, но дерзкой и высоко заданной планкой разговора. С тех пор старался как-то отслеживать её публикации. Что-то нравилось, порой даже восхищало. Навскидку:
На границе тучи ходят хмуро
Тьма земная трепетом объята
Пред грозою в ожиданьи света.
Почему любовь такая дура,
Бегает, не требует ответа,
Трепыхая полами больничного халата,
Крыльями ночного идиота?
Почему мы ходим под Москвою,
Сводами ее и облаками,
Кронами ее и куполами
Под ее большою головою
И сердца друг другу надрывая,
Ластимся убитыми щенками,
Тщетно осторожно обнимая?
Что-то настораживало: к примеру, «Покоцанные пацаны де Реца» с эдакой бессмысленно-вознесенской звукописью, или невнятные «кармические шипы» из того же стихотворения. Короче — всё как обычно. Крайне редко случается, что принимаешь поэта сразу и целиком, со всеми его затряхами и тараканами. В стихах Фанайловой прочитывался вполне опознаваемый цветаевский темперамент, цветаевское «вопрошание и голошение», цветаевский же острый, аналитический, довольно жёсткий ум. Кроме того, очевидно было, что сказанное — только часть айсберга. Так, собственно, всегда и бывает с подлинными поэтами — когда с изнанки листа просвечивают очертания сложного многомерного мира, служащего фундаментом стихотворению.
Не очень внятным казался несколько педалированный матерок. Впрочем, это уже мои личные заморочки: всегда почитал мат слишком сильным, перераспределяющим в рамках стиха акценты, эстетическим средством, чтобы употреблять его без острой на то надобности.
Очевидным провалом вкуса веяло от авторского предисловия к книге «С особым цинизмом», где, сравнивая себя с философом Секацким, Фанайлова кокетливо декларировала: «У нас есть много общего: авторская маниакальность, антихристианский пафос, а также виртуозная лживость». В книге, впрочем, было немало хороших стихов.
Какой-то странный звоночек прозвенел при столкновении с циклом «Жития святых в пересказах родных и товарищей». В предисловии Лена объясняла, что «пересказ — это что-то вроде телесериала или комикса: коротко, быстро, смешно, доступно. Не всегда совершенно, но шум времени в этом явно различим». Дальше было такое:
Апостол Андрей, что во сне до глубин
Доходил, меловые монастыри
Рубил, проходил в горах
Говорил «миру-мир»
Передёргивал карабин
На птичьих правах
Не говоря уже о том, что Бутусовские «Прогулки по воде» просто как текст написаны на голову лучше, возник закономерный вопрос: зачем ей это? Хочет поиграться с попсой? Хочет её приручить, либо спародировать? Или это следствие невнятно продекларированного «антихристианского пафоса». Невнятно — потому что никакой альтернативы — даже хоть сколько-то вменяемого «научного атеизма» — за стихами не стояло. Не говоря уже о всуе помянутом «Шуме времени». Думать, что человеком движет попросту желание поглумиться, как-то не хотелось. Последующее показало, что всё гораздо страшнее. У Бродского в «Литовском дивертисменте» есть такие строки:
Чуть шевельнись — и ощутит нутро,
как некто в ледяную эту жижу
обмакивает острое перо
и медленно выводит «ненавижу».
Полагаю, их можно с полным правом поставить эпиграфом ко всему, написанному Еленой Фанайловой за последние годы. Начально заимствованные у Цветаевой «тоска и протест» каким-то чудовищным образом обернулись в её стихах протестом и ненавистью. Ненавистью к себе самой — и ненавистью к мирозданию, за то, что оно не соответствует её ожиданиям. Ненавистью к стране, прорвавшейся в нашумевшем «Балтийском дневнике». Мэссидж этого последнего текста (в моём, субъективном и пристрастном понимании) вкратце может быть сведён к следующему: «Всё вокруг говно. Жизнь — говно. Любовь — говно. Страна — говно. Людишки в ней — говно. Я, конечно же, тоже говно, но мне хватило смелости и отчаяния крикнуть об этом во всеуслышание. И значит — я говно чуть менее говнистое». Чтобы не быть голословным, цитата:
Это нация, Леночка, еб.т тебя не по-детски и требует ответа.
Это нация так устроила
Твоему мужу ходить пешком два часа на работу.
Он п.здит пинками пьяных и удивляется,
Когда они, продвинутые, жалуются в прокуратуру,
Когда он их п.здит — в Рязани так не было.
В Рязани все сразу пугались и не ссали на рельсы.
А в этом поганом Калининграде
Сразу норовят в прокуратуру.
А ведь самим на дежурстве поссать негде.
Ходим ссать, как все, в парке.
Но один там срал. Мы его подняли на дубинки.
Он о-очень обиделся: ребят, вы чего?
Центр города, а посрать негде.
То ли дело было в Рязани. Все понимали.
Эта печальная эволюция (точнее, антиэволюция) хорошего поэта Фанайловой представляется следствием того же инфантилизма. Причём не просто воинствующего, но и непомерно агрессивного. В скандальном интервью 2005 года Лена озвучила следующее: «Если бы не работа на радио “Свобода”, я оставалась бы провинциальной пиздострадалицей с демоническими амбициями, очкастой крысой с почасовой оплатой в университете, алкоголичкой-неудачницей». Зададимся вопросом: неужели от факта работы с почасовой оплатой в университете, либо на более ощутимом окладе при «Свободе» и впрямь может зависеть уровень человеческой личности? У меня также немало друзей на радио «Свобода» — однако уверен, что, окажись они в менее комфортных бытовых условиях, моральными уродами они в любом случае не стали бы. Между тем, для Лены, вышедшей каким-то чудесным образом на уровень международный, Россия видится «чудовищно провинциальной страной, которая сама себя боится», а российские литераторы — «сборищем уродов». С высот этой непомерной амбиции Фанайлова выносит стране диагноз: «Сегодня наблюдается тяжелейший кризис смыслов в русской не только поэзии, а тотально, во всей русской идеологии, в поле смыслообразования, не говорю уж о философии, которой у русских просто нет. Поэзия — один из важнейших инструментов смыслообразования, антропологический инструмент. Страна Россия переживает чудовищный антропологический и онтологический кризис. Поэзия обязана не только это вяло констатировать, но и найти способ довести до сознания безмозглых современников, что дела обстоят более чем неважно».
С диагнозом трудно поспорить, но способом «довести до сознания безмозглых современников» этот диагноз и стал пресловутый «Балтийский дневник» — с инфантильными подсчётами: «Нация за меня» делает то-то и то-то, а вот «я за нацию» — то-то и то-то. Почти что: «детей об угол и девичья фамилия!». Или: «уйди из моей песочницы!».
Нация, тебе не кажется, что здесь какая-то засада?
Ты, конечно, не желаешь этого слушать.
Легче бухать в ресторациях
И бить по лицам кавказцев.
<…>
Крысиная мордочка Лены
Она какая-то нечеловечек
Характерно, что поразительное уплощение сознание Фанайловой сказалось в её постепенном переходе от хорошо написанных (как сказано выше) стихов — к вялым многоречивым верлибрам. Расплата что ли?
В знаменитой автоэпитафии Григория Сковороды сказано: «Мир ловил меня, но не поймал». Мне грустно, что мир исхитрился таки поймать хорошего поэта Лену Фанайлову. Может быть, не окончательно? В конце концов, у того же Бродского, с которым она, похоже, продолжает вести некую тайную тяжбу, главным являются не стихи про «ледяную жижу», а:
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
С творчеством замыкающего предложенную триаду Фёдора Сваровского я знаком несоизмеримо хуже — строго говоря, в объёме нашумевшей книги «Все хотят быть роботами…» Плюс — частых литературных разговорах о реэмигрировавшем из Дании свеженьком гении, создателе некоего «нового эпоса». Перечёл внимательно, и даже не один раз — благо, для «эпоса» книжка тоненькая. Итак, одно из характернейших стихотворений, именуемое «Пилот и Биби Хлотрос». Поехали.
1.
внешне он по виду как есть собака
может задирать конечности
и повсюду свободно какать
однако
на самом деле
в собачьем лохматом теле
живет разумное существо с Карнтаридана
передатчик на катапульте в лесу разбился
и связи нет
знай он, что будет такой кошмар
то он бы не торопился
не изгалялся на вираже
чтобы скорее попасть
туда
на другую сторону
где темное солнце
В лесу продрогший фавн играет на сопелке.
Упившийся в соплю бухгалтер Иванов
Бредет сквозь лес к своей летающей тарелке.
Он не бухгалтер, нет, он чужеземный гость,
Застрявший навсегда среди российских весей,
Он космолет разбил, и здесь ему пришлось
Всерьез овладевать нужнейшей из профессий.
Интертекст второй — голливудский фильм для детей с забытым названием, где злосчастный пришелец обретался в теле вполне симпатичного котяры.
Если честно, на уровне стёба стихи Вадика мне кажутся не в пример смешнее. Не говоря уже о том, что куда лучше написаны. «Неактуальность» их, оказывается в том, что Степанцову в голову не пришло закладывать в текст каких-то непомерных амбиций. Сваровскому — пришло. Суть заявленного им «нового эпоса» сам он формулирует следующим образом: «…повествовательность и, как правило, ярко выраженная необычность, острота тем и сюжетов, а также концентрация смыслов не на реальной личности автора и его лирическом высказывании, а на некоем метафизическом и часто скрытом смысле происходящего, находящемся всегда за пределами текста….Мне кажется, что проблема… решается путем полного отчуждения, абстрагирования автора от конкретных высказываний и действий героев, от линейных смыслов текста (как это давно уже делается в постмодернистской литературе). Но при этом автор практикует системное нелинейное высказывание, подводя читателя к некому переживанию, мысли, ощущению при помощи совокупности многочисленных элементов: образов, лексики, системных смыслов текста (и этого в постмодернизме нет — серьезное авторское высказывание, если оно нелинейно, опять обретает значение).
Нелинейное системное высказывание — не голос конкретной личности, а как бы метафизический голос Провидения, благородной Силы, управляющей мирами, которую нельзя понять до конца, а следовательно, невозможно осмеять, невозможно поставить в один ряд с другими силами и смыслами».
Метафизический голос Провидения — это, правда, круто. Особенно когда его иллюстрируют то ли мультяшные, то ли позаимствованные из компьютерных игр и комиксов роботы с бластерами. Любящие, страдающие и умирающие «на пыльных тропинках далёких планет».
Замечательность происходящего, однако, заключается в том, что о «новом эпосе» всерьёз начинают рассуждать литературные критики. Так, Илья Кукулин порождает текст с феноменальным (на мой вкус) наименованием «От Сваровского к Жуковскому и обратно. О том, как метод исследования конструирует литературный канон». Написанный серьёзно и наукообразно. И тоже — об открываемых мирах. Если это такой стёб — то какой-то слишком герметичный и удручающе несмешной. Если всерьёз — жутью веет. Не за Сваровского — в конечном счёте, всяк вправе развлекаться как заблагорассудится — за тех, кто ему подыгрывает.
С инфантилизма начинали — им и закончим. Уже в процессе работы над статьёй я наткнулся на напечатанную ранее здесь же, в «Арионе», полемику Данилы Давыдова с Игорем Шайтановым. Статья Данилы именовалась «Инфантилизм как поэтическое кредо». Прочитав её, я попытался сформулировать собственное (а не словарное) понимание термина. И сформулировал: инфантилизм — это требование, чтобы мир принимал тебя как взрослого, со всеми вытекающими по отношению к тебе обязательствами, а ты при этом от каких бы то ни было обязательств по отношению к миру оставался свободен.
Не следует только забывать, что мир, в свою очередь, обладает правом перевести слишком заигравшихся чад из категории «инфантов» — любимых детей и наследников — в категорию «бастардов». А там ой как неуютно. Зато подобный переход чреват тесным знакомством с более «высокой степенью эмоционального неблагополучия», которая — по слову Бродского — «и есть единый хлеб поэзии».
1 Расширенный вариант статьи, впервые опубликованной в журнале "Арион" (№ 4, 2008 г.)
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |