ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

Либерализм – последнее прибежище завистника

 

Поскольку первейшая функция нашей психики – самооборона, обеспечение душевного комфорта, а познанием она занимается лишь по остаточному принципу, – по этой причине всякое обличение следует начинать с себя – чужое признание в чем-то неприятном можно купить лишь ценою собственного.

С себя и начну. Лет пятнадцать назад в своем романе «Исповедь еврея» я изобразил еврея-полукровку, намеренно, ради чистоты эксперимента, наделив его всеми классическими русскими доблестями – косая сажень, широкая душа и даже иконописный лик глазуновского витязя. И только где-то на краешке его личности особо бдительный глаз мог разглядеть черную метку «чужака»… Но этого пустячка оказалось достаточно, чтобы стопроцентного «своего парня» и в самом деле превратить в девяностопроцентного чужака. Желчного скептика, не склонного шагать в ногу, присоединяться к хору, – словом, отщепенца. К тому же еще и пытающегося возвести свое отщепенчество в достоинство.

Ведь с каждым отдельным представителем народа-хозяина, – таков был ход его мыслей, – у меня как правило складывались вполне приятельские отношения, отвергал меня – не признавал вполне своим – лишь Народ как целое, как некое Единство. Но чем же создается это Единство, что создает Народ, Нацию?

Разумеется, не кровь – она всегда представляет собой сложнейший и ежедневно обновляющийся коктейль. И не территория – бывает, что народ меняет территорию и все же остается тем же самым народом. Народам случается – и притом не однажды – менять даже язык и все же сохранять некую «идентичность». Но что же в таком случае создает нацию, если не почва, не кровь и не язык? И мой герой приходит к выводу: нацию создает общий запас воодушевляющего вранья.

И это представляется ему приговором – ведь на лжи ничего хорошего основано быть не может! Это герой другого моего романа «Нам целый мир чужбина» пришел к выводу, что все хорошее, наоборот, основано именно на лжи, на коллективных иллюзиях, кои, в сущности, и есть культура – чужак же из «Исповеди» развивает целую теорию, что все гуманное и утонченное создается отщепенцами, а Единство порождает лишь тупость и жестокость. И все-таки на пике преображения нужды в добродетель он внезапно понимает, что сокрытым двигателем его гимнов отщепенчеству было вовсе не презрение к народному единству, но зависть к нему.

Мораль: не мимолетному и бессильному презирать могучее и долговечное; быть может, в одиночестве и таится масса достоинств, но счастье можно обрести лишь в единстве с чем-то бессмертным.

 

В те годы этот вывод был для меня далеко не банален. Но я был еще настолько наивен, что надеялся вызвать у полноценных участников национального единства сочувствие к страданиям отверженца. А потому даже несколько растерялся, когда мои друзья, испытавшие на себе едва ли не все формы отвержения, кроме национального, начали упрекать меня в том, что я излишне зацикливаюсь на национальном факторе. Это была обычная форма утешения: не надо зацикливаться на своих несчастьях, зацикливайся лучше на моих, меня вот тоже в армии не звали покурить, а меня в детстве тоже дразнили, – ну, не все ли равно, как тебя дразнят – губастым или черножопым, жиртрестом или жидом?

Должны были пройти годы, прежде чем я понял, что социальные унижения ранят нас так глубоко из-за того, что открывают нам глаза на нашу униженность экзистенциальную: униженность в социуме обнажает нашу беспомощность и мизерность в космосе. Зато, идентифицируясь с какой-то социальной группой, мы обретаем иллюзию собственной силы и долговечности, если только эта группа сильна и долговечна. Главное – долговечна, – в чем же, как не в иллюзорном приближении к бессмертию, и может проявляться сила!

Но никакая социальная группа не бывает такой долговечной, как нация, и уж, тем более, ни одна из них не обладает хотя бы вполовину столь пышной родословной, какие каждый народ сочиняет для самовозвеличивания в минуты исторического подъема и в особенности упадка.

Иными словами, после полураспада традиционных религий национальная принадлежность сделалась едва ли не единственным суррогатом бессмертия – извечной и тщетной мечты человека от Авеля до наших дней. И потому быть отвергнутым народом далеко не то же самое, что быть отвергнутым трудовым коллективом или дворовой компанией: корпорации-однодневки все равно не дарят нам иллюзии бессмертия, а потому не могут ее и отнять.

По этой же причине и национальные унижения переживаются несравненно мучительнее прочих – оплевывание того едва ли не единственного дома, в котором человек может хоть отчасти укрыться от экзистенциального ужаса.

Только какой же дурак станет плевать на стены собственного дома? Да и у других домовладельцев как правило хватает иных забот – оплевыванием чужих домов как правило занимаются те, кто хотел бы, да не имеет возможности туда попасть. Или имеет, но его не устраивает недостаточно теплый прием, – это ситуация самая опасная: отвергнутая любовь порождает и наиболее жгучую обиду. А если имеются и другие, более рациональные причины для конфликта, она, уж конечно, не упустит случая замаскировать ими зависть бездомного к обитателям хоть и плохонького, но собственного дома. И либерализм в его вульгарно-материалистическом изводе может служить вполне респектабельной маской зависти.

 

 

Плата за вход

 

Эту драму во всем трагическом развороте миру пришлось наблюдать примерно век назад, когда наиболее энергичные и честолюбивые обитатели еврейского гетто попытались войти на равных в большой мир народа-хозяина. Встретившего их не так радостно, как им грезилось. В результате чего самыми оскорбленными себя и почувствовали отнюдь не самые сирые и убогие, но, напротив, прежде всего те, у кого были наилучшие шансы добиться успеха, – именно для них было невыносимо ощущать себя людьми второго сорта пускай в одном, но очень важном пункте – национальном. То есть именно в том, в котором люди обретают свои жизненно важные иллюзии.

Можно было бы, конечно, предложить им быть поскромнее, но бог не создал человека скромным, он создал его по своему образу и подобию… Вдумаемся, насколько для каждого из нас драгоценна иллюзия нашей исключительности, нашей уникальности. Когда влюбленные в ослеплении своем уверяют нас: «Таких, как ты, больше нет!» – чем отвечает наша душа? Протестом? «Неправда, таких, как я, тысячи!»? Нет, всплеском счастья: наконец-то нас оценили по достоинству! И когда мы теряем любовь всего лишь одного человека – одного из трех-четырех-пяти, кто считает нас чем-то уникальным, это всегда ощущается как серьезная потеря.

А попробовали бы мы, объясняясь в любви, воскликнуть: «Ты такая же, как все, ты нисколько не хуже других!» Но если народ, с которым ты стремишься слиться, постоянно дает тебе понять, что ты хоть немножко да хуже…

Выйти из нестерпимого для пассионариев унижения можно было разными путями: можно было завести собственный национальный клуб (сионизм), можно было дойти до полной самоотверженности по отношению к тому престижному хозяйскому клубу, куда тебя не пускают, то есть сделаться русским из русских, но можно было попытаться и разрушить этот клуб. Это, в свою очередь, можно было сделать двумя путями – объединить все клубы (народы) в один, – путь коммунизма, – или, напротив, разложить все престижные национальные общности на атомы, – путь либерализма. И вот тогда-то во всех общественных движениях, направленных на разрушение традиционных укладов (и в первую очередь своего, еврейского) евреи оказались едва ли не самой активной национальной группой.

Народ-хозяин повсюду реагировал бесхитростно – ненавистью, ограничениями, а в самых крайних случаях даже пытался решить вопрос окончательно и бесповоротно – и, например, в Германии уже был в двух шагах от полного успеха. Освенцим стал платой за вход в избранное европейское общество.

Российское еврейство отделалось дешевле – в погромах Гражданской войны счет шел все-таки на сотни тысяч, а не на миллионы. Если даже к ним присоединить будущих «безродных космополитов». Впрочем, и эта цена за входной билет оказалась ох какой недешевой!.. И, тем не менее, самые обидчивые из нас, несмотря на бесчисленные индивидуальные успехи, все равно не чувствуют себя в российском доме полностью своими среди своих. И в отместку стараются внушить тем, кто себя ощущает одним из хозяев в собственном доме, что стены и крышу над головой имеют одни лишь негодяи. В чем содержится столько же правды, сколько в суждении «все бабы суки», – по этой метке можно почти безошибочно опознать неудачника.

Который может легитимно отплатить обидчикам, только объявив себя либералом, поскольку путь коммунизма для национально неполноценных сегодня закрыт: во-первых, компартия теперь уже и сама сбросила маску интернационализма, а во-вторых, она и прежде слишком дискредитировала себя репрессиями против всех на свете и не в последнюю очередь – против национальных меньшинств, не без оснований усматривая в них зародыш сепаратизма. Сначала культурного, а потом уже и территориального, поскольку каждой культуре и в самом деле необходим свой собственный уголок, где бы она царила безраздельно без всяких оглядок на какого бы то ни было Старшего Брата. Ибо каждый народ создает свою национальную культуру для преодоления собственного, а не чужого экзистенциального ужаса, в той или иной форме твердя себе: мы лучшие, мы лучшие, мы лучшие… Это и есть национальная греза всех народов мира, которые еще не превратились в «просто население».

И по ненависти к патриотизму можно почти безошибочно определить тех, кто на общенациональном пиру обнесен этой упоительной чашей. Я говорю « почти безошибочно» исключительно потому, что люди по-настоящему религиозные, устроившиеся во дворцах куда попрочнее и пороскошнее, могут презирать бараки патриотов вполне искренне. Но те изгои, кто проповедует либерализм в его наиболее нищенском изводе – как несовместимую с жизнью помесь индивидуализма и рационализма, – теми, вне всякого сомнения, владеет зависть проигравшего к более удачливому конкуренту.

 

 

Сионизм по-русски

 

К счастью, серьезной опасности широкие массы в этих мстителях-одиночках уже не видят, а потому их проповеди лишь дискредитируют либеральные ценности да вызывают не слишком значительный рост агрессивного национализма, поскольку национализм в основном и порождается борьбою с ним – так организм реагирует повышением температуры на проникновение инородного тела, – в частности на либерализм, когда он является в союзе с угрозой национальному достоинству (безразлично, реальной или воображаемой).

Зато вековая история прорыва из гетто российского еврейства заставляет задуматься о проблеме, грозящей сделаться еще более масштабной. В последние годы обитателями некоего гетто на обочине «цивилизованного мира» начинают ощущать себя уже не евреи, а русские. При этом намечаются ровно те же способы разорвать унизительную границу, которая ощущается ничуть не менее болезненно даже в тех случаях, когда она существует исключительно в воображении (картина мира и может быть только воображаемой). Первый способ – перешагнуть границу, сделаться б о льшими западниками, чем президент американский. Второй – объявить границу несуществующей: все мы, мол, дети единого человечества, безгранично преданного общечеловеческим ценностям. Третий – провозгласить свое гетто истинным центром мира, впасть в экзальтированное почвенничество. И четвертый – попытаться разрушить тот клуб, куда тебя не пускают.

Этот последний путь грозит привести к нагромождению еще больших ужасов, чем их нагромоздили в прошлом веке, и даже сделаться последним в буквальном смысле этого слова, ибо средства уничтожения с той идиллической поры выросли неимоверно.

Поэтому сегодня гораздо более важно избежать ненависти России к Западу, чем добиться ее любви к нему. А для этого нужно вспомнить, что именно неоцененная любовь наносит нашему самолюбию наиболее жгучие ссадины… И если мы хотим избежать ненависти, лучше отвернуться первыми. Чтоб не наделать гораздо худших бед.

Именно эту логику оборонительной гордости сто лет назад принял светский сионизм: для себя мы достаточно хороши и ни в чьем признании не нуждаемся. И этот отказ от влюбленности в блистательную чужую культуру – унизительной влюбленности свинопаса в царскую дочь (В. Жаботинский) – сделался и отказом от вражды. Именно путь «национальной спеси» вывел евреев из всемирной склоки и привел к созданию государства Израиль, как-то незаметно уже и принятого в избранный круг «цивилизованных держав», но, похоже, этого почти не заметившего.

Чем-то в этом роде мне видится и наиболее безопасная национальная гордость великороссов, и пресловутый «третий путь» России. Путь сионизма по-русски, пролегающий в пространстве психологии, а не в пространстве реальной политики, в пространстве слов, а не в пространстве дел.

 

 

Обличители «унешние и унутренние»

 

Строгие воспитатели, которые хотят видеть Россию скромной и самокритичной, возможно, и впрямь не догадываются, что скромная Россия просто невозможна, что она, как и любая другая скромная держава, рассыплется при первом серьезном испытании, ибо в глазах своих граждан она не будет стоить того, чтобы ей чем-то жертвовать.

«А, может, оно бы и неплохо?» – с надеждой вздохнет немало народу, усматривающего в России одну из главных угроз цивилизованному миру – не задумываясь о том, что ослабление ее национальных амбиций откроет дорогу таким реваншистским амбициям униженных и оскорбленных всех флагов и конфессий, с которыми «цивилизованный мир» уже не совладает.

Впрочем, это вариант чисто умозрительный. На деле каждый шажок к скромности Россия будет тут же компенсировать озлобленностью, мишенью которой прежде всего сделаются национальные меньшинства. Именно меньшинства более всего заинтересованы в том, чтобы русские уверенно ощущали себя хозяевами страны, ибо только эта уверенность может вернуть им так вожделеемую всеми нами национальную толерантность. Поскольку толерантность является не самостоятельным качеством, но лишь следствием уверенности в своей силе и защищенности. А длительная защищенность порождает даже и великодушие.

Тогда как агрессию порождает только страх .

Только страх порождает и неприязнь к патриотизму: а не против ли меня они объединяются? Чьи мельницы будет приводить в движение эта духовная энергия миллионов?

«От любви к своей Родине до ненависти к другим народам – один шаг»,- предостерегает Анатолий Шендерович в своей статье «Патриотизм: диагноз чувств» («Знамя», №11, 2008). И это так же верно, как то, что наша привязанность к своей жизни, имуществу, семье, к своему здоровью и доброму имени совершенно автоматически, «роковым образом», как выражался Сеченов, порождает ненависть к любому источнику опасности, угрожающей нашему имуществу, нашим близким, нашему здоровью и репутации – и так далее, и так далее. Означает ли это, что нас следует освободить от имущества и семьи, как это предлагал пассионарный коммунизм, если уж нельзя избавить нас от жизни и здоровья?

Александр Кабаков в своем комментарии «Плох, но необходим», в сущности, и ставит этот вопрос: почему нужно выделять патриотизм из всех прочих форм индивидуального и группового эгоизма? Ибо мы практически все воспринимаем «как источник либо пользы, либо угрозы». Эта формула и подсказывает ответ: из всех прочих видов человеческого эгоизма патриотизм выделяют те, кто видит в нем источник либо пользы, либо угрозы для себя.

Иными словами, критика патриотизма чаще всего порождена стремлением лишить своих конкурентов этого сверхмощного оружия .

Поэтому лишь очень немногие утописты, вроде Льва Толстого, желающие уничтожить решительно все эгоистическое, отрицают патриотизм как таковой – в основном его хулят только извне, в чужом лагере объявляя его национализмом, шовинизмом, фашизмом, а высокие слова приберегают для лагеря собственного. Провоцируя тем самым у соседей национализм, шовинизм, фашизм, ибо все эти градации – суть реакции на степень внешней угрозы.

В критике же патриотизма изнутри всегда борются желание и либеральную невинность соблюсти, и капитал не растрясти – и сохранить общенациональный дом, и ослабить влияние тех, кто именем патриотизма в этом доме распоряжается. Поэтому всякая внутренняя оппозиция, надеющаяся приберечь патриотизм для собственных целей, стремится к отделению патриотизма от государства, то есть от власти, всегда отождествляющей собственные интересы с интересами Родины.

 

 

Только что же она такое - Родина?

 

А.Шендерович тоже ссылается на авторитет Марка Твена, устами своего янки из Коннектикута призывавшего хранить верность родине, а не ее учреждениям и правителям, которые суть что-то вроде одежды, – какая может быть верность тряпкам!

Хранить верность тряпкам действительно глупо – но так ли уж нелепо хранить верность знамени, которое, если забыть о его символической функции, тоже не более чем тряпка? Да и сами учреждения можно ничуть не менее обоснованно уподобить не одежде, а органам социального организма: разве не глупость заявлять, что я-де обожаю свою жену, но терпеть не могу ее скелет и мозжечок? Что это за Родина такая, которая существует независимо от ее учреждений? И назовите хоть одно учреждение, ущерб которому не нанес бы ущерба и самой Родине, как ее ни понимать.

«Сегодня слово «патриотизм», – пишет А.Шендерович, – все больше и больше выступает как средство манипулирования общественным сознанием больших или малых групп населения для достижения корпоративных целей, чаще всего никак не связанных с интересами Родины, а порой и прямо противоречащих этим интересам». И я бы охотно с этим согласился, если бы мог представить какие-то еще интересы Родины помимо корпоративных интересов тех или иных социальных групп, стремящихся возвести собственные цели в ранг общенациональных. Но этим, по-моему, занимаются все – рабочие, крестьяне, трудовая и нетрудовая интеллигенция, учащиеся, пенсионеры: все они (все мы) склонны в глубине души полагать, что Родина – это они; при этом их корпоративные аппетиты обуздываются вовсе не заботой о Родине, но почти исключительно скромностью их возможностей.

И это более чем естественно: в той части, в которой Родина является всего лишь одной из множества производственных и обслуживающих корпораций, к ней и относятся как к фабрике и прачечной, стараясь заплатить поменьше, а получить побольше и получше. Родина становится исключением из правила лишь тогда, когда обслуживает не материальные и не социальные, но экзистенциальные потребности индивида, главная из которых есть иллюзия причастности чему-то бессмертному. Желательно при этом, могущественному и почитаемому.

И когда власть делает нечто такое, что, по мнению населения, увеличивает могущество и авторитет их родины, оно и поддерживает эту власть. Вовсе, повторяю, не потому, что его сознанием манипулируют (это невозможно, человеку отказано в способности действовать в чьих-либо иных интересах, кроме собственных), а потому, что его психологические цели в значительной степени совпадают с целями власти.

Но, поскольку сердце Родины составляют наследственные иллюзии, главным национальным интересом все-таки является укрепление и развитие этих иллюзий. А потому главным хранителем и выразителем национальных интересов является не власть и не масса, но национальная аристократия – служители и творцы наследственных грез. Аристократы духа, нацеленные на свершения, которые потенциально способны жить в веках, – этот общественный слой и есть главное национальное достояние каждого народа, без которого и Родина обречена зачахнуть и потерять обаяние в глазах массы, которая сама по доброй воле подвигов не творит, но остро в них нуждается.

Возрождение национальной аристократии, ставка на самых одаренных и романтичных – вот национальная идея государства российского, как я ее понимаю. Аристократия, в сущности, и есть главный материальный субстрат той абстракции, которая обозначается этим выспренним словом Родина с большой буквы. А демократия, которая не дарит чувства причастности чему-то бессмертному, народу не нужна – зато за свершения, остающиеся в памяти потомков, он в конце концов оправдает любого тирана.

Либералов же, делающих ставку на рациональное, бренное, он и далее будет отвергать до тех пор, пока они не перестанут пренебрегать экзистенциальным, пока не примутся внушать, что и они тоже служат чему-то бессмертному, – только делают это лучше и дешевле, нежели авторитарные режимы.

 

 

Убить скепсис

 

Убедительно? Для тех, кому это психологически выгодно, наверняка да. Тогда как для тех, кого воодушевляют иные фантазии, все это полная чушь и демагогия.

Этими словами можно подвести итог любому спору. Ибо всякое мышление есть не что иное, как подтасовка, развертывание предвзятости в пользу мечты. И если мы начинаем с разных предвзятостей или стремимся к разным целям, то и к согласию не придем никогда. Тогда как истиной каждая социальная группа называет только то, что приводит ее к согласию, – я не знаю иного критерия истины, кроме социального: истиной называют всякое суждение, способное убить наш скепсис. Это справедливо как для общественно-политических, так и для естественнонаучных дискуссий.

Но почему же в естественных науках уровень согласия все-таки неизмеримо выше, чем в социально-политических? Да потому, что базовые предвзятости (первоначальный опыт) и конечные цели у людей в физическом мире неизмеримо ближе, чем в мире социальном.

Запас первичных аналогий в физике составляют твердые камешки, податливые волны, опрокидывающий ветер, размытые облака – этот набор примерно одинаков и у короля, и у последнего поденщика. А когда дело доходит до предметов, которых никто никогда не видел и не увидит – до атомов, электронов, – их тоже начинают моделировать по образу и подобию песчинок, волн, облаков…

В социальных же науках базовые аналогии – первоначальный социальный опыт – у разных социальных групп могут оказаться разительно противоположными. Может ли из этих противоположностей вырасти одна и та же картина мира? Особенно если учесть, что задача познания для любой социальной группы менее приоритетна в сравнении с задачей самоутешения (самоутешения за счет других групп): наши интеллектуальные возможности, не теряя подобия научности, подбирать и перетолковывать факты в свою пользу практически безграничны. Если уж огромным большинством цивилизованного мира приняты софизмы, выводящие из Евангелия право на законодательно оформленные убийства, то уж тем более ничего не стоит при помощи лингвистических изысканий перетолковать афоризм «Патриотизм – последнее прибежище негодяя» как признание патриотизма чем-то настолько высоким, что даже в душе негодяя эта святыня еще продолжает теплиться.

За небольшую плату я готов вывернуть эту формулу наизнанку, даже приняв ее из уст Толстого, который, увы, в совершенстве владел русским языком, но для чего топить суть дела в софизмах, а не сказать прямо: мнение Толстого о «суеверии патриотизма» имеет такую же практическую ценность, как его требования отменить собственность, полицию, суд, тюрьмы, секс и прочая, и прочая, и прочая. Уж если он настолько авторитетен для вас, так берите весь комплект. А если вы такие либералы, так и стройте свою систему на индивидуальном разуме, а не на авторитете. Почему бы не сказать прямо: я не принимаю то или иное мнение потому, что оно мне психологически невыгодно - ведь убедительность любых доказательств основана на том, что они подкупают.

Прения о патриотизме точно таковы же, как и любые прения о принадлежности к какому бы то ни было избранному кругу: если каким угодно способом разделить людей на лучших и худших, искренне возмущены этим разделением будут только те, кто попал в худшие. За исключением одиночек, кто хотел бы классифицировать людей другим способом, а потому раздражен конкуренцией своей системе. Толстой был действительно небожителем и вполне искренне раздражался теми, кто не желал подниматься на его высоты, но когда обличительные стрелы мечутся с земных, слишком земных позиций… Или с позиций сытого по отношению к голодному…Ведь патриотические чувства наиболее неотразимо пробуждает унижение, и когда народы-счастливчики, не знавшие национального унижения, предлагают униженным и оскорбленным брать у них уроки толерантности…

Логика служанка наших интересов, чаще психологических, чем материальных. Правда, не всякую правду следует обнажать… Ученым лучше верить, что они ищут объективную истину – иначе они утратят столь необходимую им одержимость. Им лучше не знать, что к любой научной теории ими же бессознательно предъявляются требования не только прогностической точности, но и психологической приемлемости. И если психологически теория окажется чем-то не по шерсти, логика найдет способ ее отвергнуть.

Ведь даже в самой зрелой научной теории всегда имеются какие-то нерешенные вопросы, которые адвокат имеет полную возможность назвать проблемами, которые еще предстоит решить, а прокурор – опровержениями… И эта ситуация иной раз длится десятилетиями, а когда теория задевает чувства верующих, как, скажем, биологическая теория эволюции, то каждый ее огрех извлекается на свет прямо-таки под звуки триумфального марша. И объявляется полным и окончательным разгромом. Что совершенно нормально – люди так действуют и будут действовать всегда, когда на кону окажутся достаточно высокие ставки.

А Эйнштейн отвергал вероятностную физику только потому, что она противоречила его базовой предвзятости: Бог не играет в кости…

Научная картина мира как в социальных, так и в естественных науках строится по тем же законам, что и панорамы в музеях военной истории: на первом плане настоящие предметы, на втором муляжи, а дальше идет чистая живопись. Но, поскольку, первый слой был подлинным, то подлинным кажется и все остальное. Поэтому не только в общественных, но и в естественных науках не бывает доказанных гипотез – бывают лишь психологически убедительные, а при серьезных требованиях к строгости доказательств ни одно научное суждение нельзя ни до конца доказать, ни до конца опровергнуть.

И не опровергают их лишь до тех пор, пока они не посягают слишком уж решительно на наш душевный комфорт. Если же они замахиваются на что-то действительно драгоценное, им сразу же указывают на их служебное место – в мастерской. Суди, дружок, не свыше сапога. Плоды своих трудов неси нам, а принципы, на которых они основываются, оставь при себе. Ибо в своем стремлении исключать все неработающие гипотезы наука неизбежно приходит к выводу, что у природы нет любимчиков, что человек подлежит тем же самым законам, что инфузория, а мы хотим быть исключением из правила. А потому все научные данные, покушающиеся на нашу исключительность, на нашу грезу о бессмертии и высшей справедливости, мы объявим ненаучными – наши софистические возможности безграничны!

Нас не купить чечевичной похлебкой научно-технического прогресса, – где надо, мы будем постигать реальность, а где надо, – где она слишком ужасна, – заслоняться от нее!

Константин Фрумкин в своей заметке «Еще раз о «теории фантомов» Александра Мелихова» («Знамя», №7, 2007) возражает мне: « Живое существо, которое бы руководствовалось только ложными представлениями, погибло бы, сколь бы сильную мотивацию ни давали ему фантомы». Ну, разумеется! Для физического выживания и комфорта безусловно требуется предельно реалистическая картина мира. Однако для комфорта психологического требуется нечто совершенно противоположное, – так они и борются друг с другом – потребность узнать правду и потребность забыть правду, потребность достигнуть цели и потребность примириться с ее недостижимостью.

Елена Иваницкая в своей статье «Общение с ними улучшает картину мира» («Знамя», №6, 2006) тоже спорит со мной: « Но, по-моему, от реальности заслоняются реальностью. Обобщенно говоря, от холода — печкой...» – и она тоже права, покуда речь идет о земном, а не о космическом холоде. Но согреть Вселенную, ослабить совершенно обоснованное чувство нашего бессилия перед Природой вообще, перед старостью и смертью могут только иллюзии. И, на наше счастье и несчастье, наш мозг и не может творить ничего другого.

Поэт и философ Алексей Машевский видит в этом утверждении «логическую ловушку»: «Хочет того Мелихов или нет, но само его высказывание строится по тем правилам, которые он пытается опровергнуть» («В поисках реальности», СПб, 2008) – и он тоже совершенно прав. Я стремлюсь рассуждать о «духовных» вопросах, следуя обычным научным стандартам, – и прихожу к выводу, что никакие наши убеждения не выдерживают тех стандартных верификационных процедур, соблюдения которых мы же сами требуем от других. Иными словами, я не вижу никакого универсального критерия, который указывал бы на то, что наши мнения более верны, чем чужие, ибо аргументы типа «Я уверен, что это так» в науке запрещены[1]. А следовательно, утверждать: «Я более прав, чем ты» – примерно то же самое, что заявить: «Мои интересы важнее твоих».

В социальных дискуссиях это особенно очевидно. Подобно тому, как наука вырастает на фундаменте каких-то элементарных телесных впечатлений (возможно, в основе всей физики лежит не более пяти-шести базовых аналогий), так и политические убеждения вырастают из предельно элементарных и лично пережитых социальных образов, – скажем, представление о нации вырастает из образа семьи, представление о государстве – из детсадовского или школьного коллектива, и так далее, и так далее. Но если базовые аналогии физического мира, как уже отмечалось, у всех примерно одинаковы, то базовые образы мира социального часто бывают до ужаса противоположными.

В итоге, в самых что ни на есть квазирациональных рассуждениях мы постоянно стремимся под маской объективности либо выразить кому-то свою личную признательность, либо свести счеты, собственных друзей и врагов возвести в ранг всеобщих. Какой же универсальный критерий возможен там, где каждый пытается возвести личные психологические интересы в ранг объективного закона?

Так оно и будет всегда: те, кто пострадал от разнузданности ближних, будут грезить о государственном контроле, те, кто пострадал от произвола чиновников, станут мечтать о свободе от несносного крапивного семени, – все всегда будет зависеть от того, кто какой бок отлежал. И, судя по непопулярности либеральных идей в сегодняшней России, средний российский гражданин по-прежнему больше боится разнузданности своего брата, чем коррумпированности чиновника. Вот когда госслужбы в своем безобразии сумеют произвести более сильное впечатление, чем хамы, жулики, воры и бандиты – только тогда общественное мнение отшатнется от них к либеральным свободам.

Но я даже и не знаю, желать ли государству победы в этой нелегкой борьбе – соперник у него тоже исключительно силен…

 

Однако подытожим: фантомы не навязываются откуда-то сверху, но сами собой вырастают снизу, обслуживая наше стремление обрести максимально комфортабельную картину мира. Вероятно, прежде я недостаточно подчеркивал эту мысль, ибо в противном случае не навлек бы на себя горький упрек Елены Иваницкой («Знамя», №6, 2006): «Е динящие фантомы вообще-то проходят по ведомству какого-нибудь партайгеноссе Розенберга или — в смягченном варианте — какого-нибудь товарища Суслова. Или — еще мягче — по ведомству брехни».

А также Константина Фрумкина («Знамя», №7, 2007): «Гражданская война была выиграна большевиками благодаря не идеологии, а многомиллионной армии, мобилизованной не лозунгами, а военкоматами. Соотношение численности колчаковской и большевистской армий определялось соотношением численности населения тех районов, в которых две стороны начали войну. Сталинский террор был в смысле уничтожения врагов машиной настолько превентивной, что помощь государственной пропаганды кажется помощью комара быку. Опыт Советского Союза показывает главное: насилие без пропаганды эффективно, а пропаганда без насилия — нет». Но теперь, надеюсь, я выразился достаточно ясно, что пропаганда бессильна, когда она не вырастает, но навязывается, когда она не развивает массовые предвзятости в направлении массовых же целей. Зато когда она концентрирует в себе и раскрепощает грезы уже существующие, но еще не высказанные в предельно отчетливой и эстетически льстящей форме – тогда ей действительно нет преград ни в море, ни на суше, – за исключением тех сердец, которые очарованы другими сказками.

Я готов поверить, что соотношение колчаковской и большевистской армии определялось количеством населения подвластных им областей. Но вспомним, что Николаю Второму была подвластна вся Россия, а Ленин правил щепоткой экстремистов, то и дело пытавшихся выйти у него из-под контроля, – и чья же взяла? И задумаемся, каким же образом машина уничтожения оказалась в руках недоучившегося семинариста? Проигравший ему блистательный Троцкий честно признавал: политик утрачивает свое влияние, когда теряет обаянье проповедуемая им идея.

Что, на мой взгляд, чистая правда, если слово «идея», несущее в себе незаработанный оттенок рациональности, заменить хотя бы словом «мечта».

Если уж в слове «греза» кому-то слышится излишняя расслабленность.

 

 

Имперский дух врачует песнопенье

 

Итак, патриотизм – хотя бы наполовину добро для тех, кто извлекает из него или рассчитывает извлечь какую-то психологическую пользу, и безусловное зло для тех, кто видит в нем лишь источник угрозы. Но давайте и дальше попробуем играть открытыми картами: речь идет не о патриотизме вообще, а конкретно о русском патриотизме. А если бы речь шла, скажем, о патриотизме британском, у многих либералов в России словарь наверняка бы смягчился. В России, но не в Индии – прочтите, что пишет Неру о том самом бремени белых, которое столь горделиво воспел Киплинг. И это тоже нормально: всякий стремится обратить в универсальное зло ту силу, от которой пострадала близкая лично ему социальная группа.

А поскольку в России столь многие пострадали не от Британской, а от Российской империи, то вполне естественно, что слова «имперский дух», «имперское сознание» пострадавшие постарались превратить в ругательство. Чтобы произносить его не задумываясь. А также не давая задуматься остальным.

И это вполне достаточная причина наконец прервать попугайское затверживание и всерьез задуматься, что же оно такое – это мерзкое имперское сознание.

Многие либерально мыслящие социологи уверены, что всякое длительно существующее социальное явление непременно выполняет какую-то жизненно важную социальную функцию. Следовательно, не могло бы оказаться столь живучим и пресловутое имперское сознание, если бы вся его миссия сводилась к тому, чтобы наполнять подданных империи бессмысленной агрессией и ни на чем не основанной спесью. Так вот, рискну предположить, что имперское сознание заставляет жертвовать этническими интересами во имя общегосударственного целого. То есть имперское сознание вовсе не высшая концентрация национализма, но, напротив, его преодоление.

Когда Петр Великий открывал самые высокие государственные поприща инородцам все мастей – это и было проявлением имперского сознания; когда российская власть включала аристократию покоренных народов в имперскую элиту, позволяя «черни» сохранять культурную самобытность, – это тоже было проявлением имперского сознания. Зато принудительная русификация стала торжеством национального сознания над имперским.

Хотя при этом нужно вспомнить, что этот националистический напор в значительнейшей степени был реакцией на национально-освободительные движения – проще говоря, порождался страхом утратить роль «хозяина страны».

Я вовсе не хочу кого-то осуждать – экзистенциальные интересы национальных меньшинств настоятельно требовали обретения своего угла, где доминировали бы их собственные сказки, а экзистенциальные интересы русского большинства не менее властно требовали сохранения привычной роли. Примирить эти интересы было бы чрезвычайно трудно даже в самых благоприятных обстоятельствах, а уж в условиях распада государства, когда на волю вырываются самые безумные фантазии, и вовсе невозможно. Тут уж каждый действует в меру своих физических сил и в национально-освободительном реванше, и в национально-охранительной мести.

Зато после всех этих кошмаров те национальные меньшинства, которым удалось сделаться большинством в собственной стране, принялись добиваться национальной однородности куда более рьяно, чем это делалось и при старом, и при новом российском режиме. В двадцатые годы едва ли не главным врагом коммунистической власти был русский патриотизм, окрещенный великорусским шовинизмом, поскольку именно русская химера была главной соперницей химере интернациональной. Политика «коренизации кадров», в сущности, и была невольным реваншем имперского духа. А сталинская русификация стала отступлением от него.

Хотя, вполне возможно, националистической лестью Сталин всего лишь хотел подкрепить имперский дух русского народа, давая ему понять, что он по-прежнему главный. Ибо угроза государственному доминированию неизбежно порождает националистический реванш, иначе просто не бывает. Еще почти век назад первые сионисты, прибывающие в Палестину, всерьез обсуждали, как бы им так поделикатнее себя вести, чтобы не вызывать раздражение коренного населения, и Жаботинский тогда же с присущей ему беспощадностью ответил: никак. Никакие реверансы не помогут: «Каждый туземный народ, все равно, цивилизованный или дикий, смотрит на свою страну как на свой национальный дом, где он хочет быть и навсегда остаться полным хозяином; не только новых хозяев, но и новых соучастников или партнеров по хозяйству он добровольно не допустит».

Согласитесь, и в царской, и в советской империи имперский дух русского народа все-таки допускал немалое количество соучастников и партнеров по хозяйству. Немцы, грузины очень заметно присутствовали даже в имперской аристократии. В евреях, правда, власть ощущала сильного и недостаточно лояльного идеологического и экономического конкурента и придерживала на всех поприщах, в особенности на государственном, вызывая раздражение, которое еще более усиливало как еврейскую нелояльность, так и государственное недоверие. И это было, мне кажется, как раз не по-имперски. Имперский дух требует предельно облегчать индивидуальные карьеры наиболее одаренным и честолюбивым инородцам, дабы оставить недовольные национальные группы без потенциальных лидеров. Разумеется, никакой народ подкупить невозможно – ничего равноценного бессмертию предложить нельзя, но все-таки выдающиеся успехи представителей национальных меньшинств заметно снижают их национальную уязвленность, а также представляют соблазн для других нарождающихся вождей не поднимать соплеменников на борьбу, но пуститься в одиночное плавание на ловлю счастья и чинов.

И наиболее упорные и одаренные евреи вполне могли достичь очень немалых высот в свободных профессиях, а обитатели еврейских гетто располагали значительной культурной автономией.

Понятно, что все это казалось очень и очень недостаточным, но – в те идиллические времена люди еще не знали, с чем сравнивать. Прогрессивная общественность не могла простить империи Кишиневского погрома, во время которого погибло около пятидесяти человек, – власть и впрямь проявила, очень мягко говоря, преступную нерешительность. Но зато когда она пала, счет погибшим пошел на сотни тысяч.

Так и напрашивается призыв к национальным меньшинствам: берегите империю! Только уверенность народа-хозяина в своей силе обеспечивает вашу безопасность. Мне ли не понимать, что одной безопасности далеко не достаточно, есть еще и гордость, но ведь самоутверждаться вне сферы борьбы за власть можно в тысячу раз более успешно – собственно, за пределами этой коммуналки и начинается самое восхитительное и долговечное! А задирая русское большинство, изображая его естественный патриотизм чем-то низким и злобным, ставя под сомнение его право на государственное доминирование, вы все равно не добьетесь силового равенства, но лишь пробудите мстительность и национальный реваншизм, – скинхеды – это еще только самые первые и самые убогие цветочки. Берегите имперское сознание, ибо на смену ему может прийти только сознание националистическое! Относительно же продолжительный мир между народами в историческом прошлом удерживали именно империи, а не национальные государства. А потому поспешный приговор империям должен быть пересмотрен.

И, прежде всего, слово «империя» должно утратить статус ругательства. (Ему еще и сильно вредит созвучие со словом «империализм», хотя, действительно будучи плодом завоеваний, империи со временем становятся орудием национального замирения.) Если толерантный имперский дух еще жив в русском народе, наша задача придать ему благородное обличье – пропаганда все-таки способна немножко видоизменять форму того, что само собой пробивается снизу. Особенно если она зачаровывает красотой предлагаемого образа:

 

Несите бремя белых, –

Что бремя королей!

Галерника колодок

То бремя тяжелей.

Для них в поту трудитесь,

Для них стремитесь жить,

И даже смертью вашей

Сумейте им служить.

Несите бремя белых, –

Пожните все плоды:

Брань тех, кому взрастили

Вы пышные сады,

И злобу тех, которых

(Так медленно, увы!)

С таким терпеньем к свету

Из тьмы тащили вы.

Если это и неправда, то красиво придумано:

Несите бремя белых, –

Сумейте все стерпеть,

Сумейте даже гордость

И стыд преодолеть;

Предайте твердость камня

Всем сказанным словам,

Отдайте им все то, что

Служило б с пользой вам.

 

Впрочем, красивым мы ощущаем только то, в чем угадываем какую-то правду. Это, в сущности, и есть формула красоты – туманная греза, обретающая отчетливый образ.

 


[1]Именно это обстоятельство и выявляет ограниченность, а то и вовсе неприменимость научного дискурса в рассмотрении вопросов экзистенциального порядка (примечание редактора ).

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование"