ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ На главную



 

 

«Война – отец всех, царь всех…», восьмисотстраничное (на самом деле больше: примечания составляют чуть ли не половину каждой страницы) сочинение Михаила Михайловича Позднева держится полемическим задором, именно он, этот задор, не даёт расслабиться читателю, понуждая его продираться сквозь необозримое множество имён и мнений вослед автору, поставившему по собственному признанию невыполнимую задачу, ибо книга эта по праву могла бы быть озаглавлена так: «Всё о катарсисе». Даже если не считать (как считает автор данной заметки, автор же, судя по всему, так не полагает), что катарсис – это наше всё, то всё равно цель исследования кажется недостижимой. Однако, полученный (нами в виде книги) результат – наглядный урок всем нам, показывающий, что только невыполнимые задачи и имеет смысл ставить, поскольку в итоге мы имеем относительно полную (в той мере, в какой позволяет невыполнимость задачи) энциклопедию катарсиса, собравшую и разобравшую – разложившую по полочкам - практически всё, что было написано о нём от Аристотеля до Позднева и при Поздневе – до 2009 года. Сам по себе это огромный труд, которому можно только радоваться, восхищаясь эрудицией, талантом, добросовестностью и работоспособностью автора. Книга уже стала событием в научной жизни: наличие такого итогового документа меняет сам характер будущих дискуссий о катарсисе, в которых этот универсальный справочник по теме теперь нельзя не учитывать. Научная корректность воспитанника кафедры классической филологии сообщает всему тексту характер надёжности, связанной именно с «документальной», в самом широком смысле, выверенностью заключений и выводов. При огромном объёме исследования материал изложен кратко, аскетично, одновременно ловко и совсем не «сухо». И на всех восьмистах страницах даёт о себе знать упомянутая полемическая направленность книги – не столько против той или иной концепции катарсиса, сколько против их всех в той мере, в какой они делаются «по поводу», т. е., взяв за отправной пункт Katharsisstelle из «Поэтики» («Политики»), уходят всё дальше и дальше от Аристотеля. Тем не менее, за всей громадой интерпретаций должен же быть скрыт подлинный аристотелевский смысл катарсиса, «простое учение Стагирита», и он – этот смысл - по всем правилам построения интриги остаётся для читателя неясным до самого конца повествования, пока десятка три страниц Заключения не сделают его свидетелем того, «как это было в Афинах» на самом деле (С.639-665).

Никакой иронии: если учёному не светит «как это было на самом деле», то какой смысл огород городить? И кому как не филологу-классику докапываться до «на самом деле» катартического очищения? Он воспитан в традициях филологической строгости и по своей профессиональной принадлежности школе, вроде бы, должен находиться ближе, чем кто-либо, к общим истокам филологии и философии и дальше, чем кто-либо от рассуждений о катарсисе «вообще». Ему не задурить голову разговорами о «методе», потому что подлинный и единственный метод и той, и другой – понимание. Понимание начинается с понимания – не с «метода», философского, которого не существует до того (до понимания), или частно-научного, который тоже существует лишь как продукт понимания. Поняв что-то, я могу это объяснить своими словами, в конце концов, объяснить просто и понятно. Что автор и делает. Но понимание это и объяснение основываются на обработке великого множества текстов и являются результатом долгих лет странствий по европейским книгохранилищам. Кого-то окончательный вывод книги шокирует: «простое учение» Стагирита Михаил Михайлович, воздавая должное «медицинской» теории катарсиса Якоба Бернайса [ XIX век], сводит в итоге к «потрясению психики» и «выплеску эмоций». В Афинах это было примерно так, как на дискотеке. «Патокинетика полезна для общественного здоровья» - С. 664. И правда, шок не всегда вреден. Не знаю, входило ли это в намерения автора, но почему бы и не встряхнуть психику средне-образованного читателя, привыкшего понимать «очищение страстей» как их сублимацию?

Это стало общим местом, и кто нынче не разбирается в катарсисе, без тени сомнения приписывая своё понимание феномена Аристотелю? Так вот, безусловной заслугой автора, сделавшей книгу серьёзным вкладом в науку, является показ того, откуда берутся общие места – расхожие представления о смысле аристотелевского определения трагедии – и как они варьируются в зависимости от места и времени. Аристотель современен, - говорит нам автор, - не торопитесь отправлять его в прошлое, но внимательнее почитайте и послушайте его самого, а также то, что говорят о нём и как толкуют его люди знающие: он может раскрыть нам глаза на многое.

Безусловно, так оно и есть. Хотя, на мой взгляд, современность Аристотеля, как и любого другого классика, понятие антиномичное: классик современен не как подтягиваемый к современности (смотрите-ка, старик отвечает на наши вопросы), а как заставляющий нас скорректировать эти вопросы, спросить о самом способе нашего спрашивания, отличном от его собственного, и коль скоро мы уловили (если уловили) эти различия между двумя способами спросить о литературе, искусстве.., о чём-угодно, то Аристотель современен нам именно как отправленный в своё прошлое. Но в таком случае проблематичным оказывается безоговорочное именование концепции Аристотеля «психологией искусства», потому что и психология нынче иная, да и искусством мы называем не совсем, и даже совсем не то, что древние греки.

Хорхе Луис Борхес как-то обработал один занимательный сюжет – он также упоминается в книге М.М.Позднева – связанный как раз с вопросами понимания и интерпретации текстов, достаточно удалённых в пространстве культуры. Получилась новелла «Поиски Аверроэса». Ибн-Рушд, великий Комментатор, не знает, как перевести два слова, встретившиеся ему много лет тому назад в третьей книге «Риторики» Аристотеля, а опустить их никак невозможно, ибо они испещряют текст «Поэтики»: «трагедия» и «комедия». И никто в областях ислама не знает, как их перевести. Потому что там нет театра. Нет, стало быть, «подражания действию, осуществляемого действием же…» Как нет, а дети в патио, играющие в муэдзина и молящихся? Да, играют, ну и что? Игра и подражание есть, а театра нет, т. е. нет такой клеточки в языке культуры, которая соответствовала бы понятию театра. Но, как нас учит Гегель, нет понятия, нет и факта. И Аверроэс подгоняет аристотелевский концепт под известные ему понятия: «Аристу именует трагедией панегирики …»

У Михаила Михайловича получаем необходимые разъяснения по поводу этого сюжета: нововведение (замена «трагедии» на «мадх», «хвалебное стихотворение») принадлежит не Ибн-Рушду, а Абу Бишру ( X век), Борхес ошибся, поверив Ренану, из книги которого об Аверроэсе он и почерпнул идею, лёгшую в основу рассказа и уже в его время устаревшую (С.349, прим. 32).

Разъяснение важное и нужное, но ошибся ли Борхес? Ошибся, поскольку приписал замену Ибн Рушду. Однако, по большому счёту, нет, не ошибся. Но что это за «большой счёт»? – А такой, по которому Гегель, наворотив гору несуразностей в разных научных областях, например, в физике, остаётся непревзойдённым философом. Но к этому-то «большому счёту» и относится, по-видимому, с недоверием филолог-классик, - и правильно делает. По этому большому счёту, мы, многого не зная об Аристотеле, и зная, что никогда не будем знать всего, «и так» знаем всё о катарсисе. Знаем как бы заранее. Из воздуха. По правде говоря, больше нам и не надо. Философы, Гегель, Кант… знают «всё», почему и ставят искусство на его «метафизическое» место… Правда, в нынешней философии опять это не совсем так. Но так или иначе, философ – это специалист по «всему». Этим он отличается от филолога-классика.

Филолог-классик всё знает об Аристотеле и мало или вообще не интересуется «всем». Философ всё знает обо «всём» и почти ничего (в сравнении с филологом) об Аристотеле. Это не упрёк книге: не может один человек одновременно быть и тем и другим, - филологом-классиком и философом. Разные это занятия, и никакой золотой – и даже серебряной - середины тут не сыскать: философу филолог нужен как воздух, как пища, позарез, буквально: он должен его зарезать и съесть, освоить, иначе говоря, принести в жертву философии, а филологу философия вообще не нужна. Лишняя она ему. Разве что…

Не даёт ли Борхес нам всем некоторый урок, говоря об ошибочном понимании Аристотеля Аверроэсом как о правильном? Условием понимания является некое целое (обычно говорят о культурном контексте), изнутри которого мы понимаем всё то, что мы понимаем, возможно, тем самым, нарушая целостность этого целого, но и поддерживая её, ибо целое, о котором речь, – это целое нашего мира! Борхес умеет подвести себя самого под это условие понимания, для филолога-классика – в той мере, в какой он строит объективную науку – это невозможно. Подводя себя под это условие, т. е. опосредуя собственное понимание, он перестаёт быть филологом-классиком и становится философом. Однако совместимы ли обе ипостаси в одной личности? Вряд ли.

Для меня несомненно, что любое исследование, оказывающееся так или иначе историческим, т. е. охватывающим разные эпохи, не может начинаться с эпох, чем часто грешит философия, в частности, история философии, паразитирующая на заёмной – если не у Гегеля, то у Хайдеггера – мудрости. Легко – после Хайдеггера - толковать об истине-несокрытости, в которой, якобы, жили древние греки, впрочем, о том не ведая. Гораздо труднее обнаружить, грамотно описать и по возможности объяснить смысловые различия одних и тех слов, одной и той же короткой фразы, которую объясняли разные люди, жившие в разные исторические времена и думавшие, что обнаруживают единственно правильный подлинный её смысл. В этом плане Katharsisstelle – истинный подарок учёному. Всякий толкователь глядится в это Stelle , как в зеркало, и в этом зеркале отражается, непроизвольно запечатлевая в своём толковании неведомое ему самому целое своего языка (языка своей эпохи, культуры, группы). Его пере-водческая деятельность переводит из одной культурной целостности в другую, собственно, только самим фактом переводческой «ошибки» и свидетельствуя их наличие, ибо целое, в котором безраздельно пребываешь, не воспринимается как целое. Оно – естественная среда обитания, анаксименов воздух, который не явлен взору, пока однородно-усреднён, покоится и т. д. Прослеживая «эволюцию» катарсиса, историю его «рецепций», читатель образовывается исторически, - получает представление об «эпохах» не из априорно установленной их последовательности, а, так сказать, из собственного опыта. Различные, в том числе весьма далёкие от Аристотеля интерпретации катарсиса имеют свой raison d ` etre , и в этом смысле они вполне правильные, хотя и неверные, поскольку Аристотель ни о чём таком не говорил, вряд ли их одобрил бы и, вообще, в большинстве случаев вряд ли понял бы, о чём речь. Словом, катарсис – это всё то, что разные люди в разные времена, отталкиваясь от Аристотеля (как от причала, но больше так и не причаливая к нему) называли катарсисом.

Такое «понимание понимания» не делает более лёгким понимание того, что в нынешнем учёном лексиконе называется аристотелевой теорией катарсиса. И сама теория эта когда-то не была «теорией» в нашем смысле, т. е. научной гипотезой, требующей опытного подтверждения, но «усмотрением сущности», в данном случае – сущности трагического, его определением, и сам Аристотель не мыслил исторически. Тем не менее, прав Михаил Михайлович, он смог определить трагедию ретроспективно, только потому что она, уходя в небытие, явила миру свой сущностный облик. Как, добавим от себя, «эпохой ранее» отошёл в прошлое ритуал (как единственно возможный способ артикуляции мира, - появились другие способы: философия и литература), явив свой сущностный облик в древнегреческой трагедии.

Не будем забывать о том, что это наша проблема, как нам быть с Аристотелем, который уже обошёлся без нас, став классиком. Наше дело - чтение Аристотеля глазами нынешнего (других глаз у нас нет), желательно, компетентного и образованного читателя и более или менее ясное понимание того, что занимаемся мы тем, место чего в наших занятиях впервые освободил Аристотель. Что и означает, что не столько он – наш, сколько мы его современники: мы с нашими вопросами об искусстве заданы Аристотелем. То, что Аристотель ничего о нас не знал, не избавляет его от роли «отца нашего». Так, Петрарка, не нашедший себе места в своём веке, создал это место, став «отцом гуманизма», ничего о своём детище не знавшим [2]. Ну, а как дети-философы обходятся с отцами, - об этом мы наслышаны от «отцеубийцы» Платона. Может быть, филологи гуманнее.

 


[1] Впервые опубликовано в НЛО 2010, № 5.

[2] Об этом: Е.Г.Рабинович, послесловие к переводу «Африки» Петрарки.

 

НА ГЛАВНУЮ ЗОЛОТЫЕ ИМЕНА БРОНЗОВОГО ВЕКА МЫСЛИ СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА РЕДАКЦИЯ ГАЛЕРЕЯ БИБЛИОТЕКА АВТОРЫ
   

Партнеры:
  Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование"