ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ПРОЕКТ | ||
|
||
|
* * *
Как набросок беглый редактируешь долго-долго,
так и дворником нужно работать годами, чтобы
ощутить возможную грозную близость Бога, –
ты очистил землю от мусора, пыли, злобы,
от своей гордыни. И значит, на мир без боли
ты спокойно смотришь: мир не хорош, но дворник
может всё изменить – на лёд набросает соли,
на скамейке оставит бомжу заводной джин-тоник,
деревянной лопатой снежные сложит кучи,
вытрет потную шею и скажет себе: «Ну что же,
ты, как мог, потрудился. Мчатся по небу тучи,
опирается крепко на обе ноги прохожий».
* * *
Платформа «Ленинский проспект» –
садишься в электричку.
Там подозрительный субъект
бульварную клубничку
распродаёт по пятьдесят,
и едет без опаски
рабочий, дремлющий десант
на дачные участки.
А ты сидишь, дурак, изгой,
читаешь Пастернака.
Нет, ты – не Пушкин, ты – другой.
Но кто-то пнул, однако,
твой тощий, синий рюкзачок.
Смотри, почти Рамсеса
ровесник – бойкий старичок:
– Ишь, как барон, расселся!
В тисках зажатый, как строка,
сопишь: «…без проволочек
И тает, тает ночь, пока
Над спящим миром лётчик…»
* * *
Тёплый ветер. Вечерние, розовые облака.
Словно тени на шёлке, качаются камыши.
Меж холмов извивается задумчивая река.
Так живи, так думай, так на земле дыши.
После будет совсем другая, наверно, боль
И другая радость: искал – не нашёл нигде.
Звон цикады, песок на губах и речная соль,
И бегут круги по тёмной, живой воде.
Поплывёшь, забудешь, всё потеряешь, нет,
Улетишь на крыльях в доверчивый небосвод.
Ветер листья ласкает, горний струится свет.
Человек уходит, и птица в кустах поёт.
* * *
На медлительном узком пароме
в залетейской исчезнем дали.
Только музыка! Музыки кроме,
во дворе, где точильщик Али,
восемь чёрных, потёртых покрышек,
чахлых тополя, может быть, три –
в дочки-матери, в кошек и мышек
здесь играют. Вечерней зари
зажигаются краски. Машины
умолкают, и с неба звезда
тихо катится вниз… Половины
мы не знаем – откуда, куда?
Но любуемся около дома
на игру: «Шишел-мышел! Води!»
Мальчик Саша и девочка Тома,
и горячая нежность в груди.
* * *
Небосвод за окнами синий-синий.
– Рот откройте, деточка! Потерпите!..
Бормашина. Бешеный визг Эринний.
Всё известно доктору о пульпите –
по кювете никелем звякнут клещи.
Металлурга прочная заготовка
эта челюсть… – Доктор, прошу, полегче!..
Как плотва на удочке, бьюсь неловко –
крюк во рту… Но что-то в крови и гное
показали чёрное: бедный, вот, мол,
успокойся, это твоё земное
воплощенье – душу никто не отнял.
* * *
В слезах выбегает хозяйка во двор –
был крупный, как хлопья с небес, разговор.
Кричали, как берсерки, били посуду,
но вот (что похоже, быть может, на чудо)
утихло всё это само по себе!
На пятом играет сосед на трубе.
И падает белый, обманчивый, тихий
волнующий снег, как случайный пиррихий
на слово, которое было в конце.
Потёкшую тушь на усталом лице
хозяйка утёрла и слушает джаз:
« Alas , my baby , alas …».
* * *
Ты спросишь, друг, меня,
как жить на этом свете?
Не парься, старина!..
Валяется в кювете
каркас – металлолом,
а был, возможно, Опель.
Не знаю, что потом
с владельцем стало. Тополь
пророс через каркас,
шумит на солнцепёке.
И выбора у нас,
быть может, нет. Но щёки
малыш надул и лёг
в коляске из винила,
прелестный дурачок-
-Иванушка-водила.
Пускает пузыри,
во рту мусолит соску...
Мы, что ни говори,
свои на свете – в доску.
* * *
Не сердиться, корвалол принимать, за детей бояться,
переваривать ложь, вечерами о главном думать.
Вот, однажды, дождёмся смертного бессмертного часа –
никакого волнения, суеты, никакого шума.
А пока головные боли, тяжесть в ногах, усталость;
а пока лишь осень, обещания включить отопленье;
и цветы на окне завяли – какая жалость;
и вообще, понедельник, и где оно, блаженное воскресенье?
Впрочем, все мы будем счастливы очень скоро,
скоро с моря прилетит ветер, забросает снегом
фонари, деревья, площади, город…
Как легко и трудно быть просто хорошим человеком!
* * *
Гостиный Двор. Бездушная
толпа. Огни! Огни!..
Голодный и простуженный
с фингалом голубым,
в китайской куртке кожаной,
пошитой кое-как,
я шёл вчера по Невскому,
ни дворник, ни поэт,
ни гражданин ответственный
и не товарищ вам,
а просто Некто пишущий
какие-то стихи.
* * *
Живёшь – не думаешь о смерти,
торгуешь разным барахлом.
Но день приходит и в конверте
повестка «сборы». Всё – облом!
Наутро поезд. Проводница
ещё заигрывает: «Эй,
иди сюда! Чего не спится?
Марина Стогова». «Сергей».
А за окном мелькают сопки.
Уже до Мурманска рукой
подать. Налили по две стопки,
поём: «Нарушил мой покой…».
Назавтра выдадут хэбэшку,
в столовку строем поведут.
И жизнь, и смерть – всё вперемешку.
Ты здесь никто и будешь тут
всегда солдатом. Вспомнишь только
Марины Стоговой духи,
как в темноте качалась полка,
читались лучшие стихи.
* * *
Табуреткой в мясо замесили,
в рот ему наторкали земли,
в белом дорогом автомобиле
в белую больницу привезли,
ноги ампутировали – плачет,
в жар его бросает и знобит.
Он живой, живой пока, а значит,
думает и видит: белый бинт
под простынкой сморщился линялой.
Медсестра ночная подойдёт
и поможет справить всё по малой,
повернёт обрубок на живот.
«Не грусти, – обрадует, – солдатик!
Будут девки сладко целовать…», –
запахнёт расстёгнутый халатик,
сядет рядом тихо на кровать.
«Ну, – она подумает, – любому
можно дать, но этому…», – и шприц
приготовит ангелу больному,
пациенту неба и больниц.
* * *
На улицах тесно в канун Рождества
и много свободы.
Сегодня с утра положив неспроста
в рюкзак бутерброды,
я тоже в толпе неизвестно куда
спешу по Дворцовой –
чернеет в Неве ледяная вода
и мусор портовый.
Всё кончится: Летний заснеженный сад,
туман и простуда.
Идёт, не по форме одетый, солдат –
свершается чудо!
* * *
«Тридцать лет ни дома, ни работы», –
нашептали яростные звёзды!
Ну, не плачь! Не надо! Что ты? Что ты?
Это всё лишь только эпизоды
бытия Всевидящего Бога
Вечного… Так вот какое дело:
поживи пока ещё немного,
подыши: шу-шу… В Период Мела
трудно надышаться динозавру –
остаются высохшие кости!
Было вот что: Цезаря, Варраву
и Матфея приглашали в гости.
Никакая это не награда!
Лишь глаза, расширенные страхом.
Тридцать лет страданий – всё что надо,
чтобы стать пророком или прахом!
* * *
Над чёрными доками серый проносится дым,
и серая чайка кричит над свинцовой водой.
Сошёл я с трамвая последнего ночью… тыг-дым-
-тыг-дым… в Петербурге под самой холодной звездой,
под самой красивой буксир закричал, ослеплён
огнями цветными у вздыбленной арки моста.
Сегодня с повесткой опять приходил почтальон
и жить предлагал с абсолютно другого листа.
Но жить это значит: в атаку – навстречу свинцу!
И вот караваном идут по Неве корабли,
где ветер, как бритва, опять полоснул по лицу.
«Нахимов» сигналит – «Крылов» отвечает вдали.
* * *
По карточке войти в бездонный интернет.
На чате до утра зависнуть без ответа.
Что если здесь меня на самом деле нет!?
Лишь монитор прольёт совсем немного света.
Что если я – лишь сон нелепейший такой:
«Все небеса поют о виноградных звёздах,
но не одну из них нельзя достать рукой, –
стены прочнее тот горячий, пыльный воздух…»
Немного болтовни о разных пустяках
и почта – дребедень из глупостей и спама.
Машины под окном заходятся в гудках.
Зелёные горят огни универсама.
* * *
За двенадцать рублей винегретом
угостит без татарских затей,
просквозит меня северным ветром,
проберёт сквозняком до костей,
На Московском вокзале отыщет
среди сотен таких же бродяг,
и нашепчет – на ухо насвищет:
«Уезжаешь?.. Ну, мать твою так!..
Быть уродом тебе – чикатилой!»
Эта родина всюду с тобой:
в электричке, во сне, за могилой –
в поднебесной стране голубой.
* * *
Бульдозер. Бытовка. Бутыль на столе.
В оконце фабричные трубы во мгле.
Бригада бодяжит некисло
из пива и водки «Коктейль Ришелье»…
И нет ни малейшего смысла
его нам закусывать сладкой халвой.
Витюньчик похмельной трясёт головой,
кричит: «Я за всё не в ответе!..»
Махнёт экскаватор стальной булавой,
и дом, где счастливые дети
когда-то играли и пили кефир,
дом рухнет – загадочный маленький мир,
уютный, как тот первозданный...
Витюньчик не промах: «Давай, бригадир,
налей – мы подставим стаканы!»
И верно, подставили – четверо нас
козла забивает – он блеет сейчас
с чугунной задвижкой на шее.
Мы трезвые все… и кому-то из нас
укладывать кабель в траншее.
* * *
Тишина… Я, как дворники в садике,
в старых кедах, в замызганном ватнике,
сам из этих, из лишних, непрошенных,
сам, как ящер какой-нибудь древний,
прохожу по безлюдной деревне.
В заколоченных окнах заброшенных
еле теплятся в сумраке запахи
влажной плесени… – Кто-нибудь! Леший
вас возьми!.. Дождь такой, что хоть вешай
над колодцем, над лужами затхлыми
фантастический купол зловещий.
Подберёзовики, подосиновики
всюду здесь вдоль гниющих сараев.
Говорю я себе: «Николаев,
ты дошёл уже, видно, до клиники!»
Подберёзовики, подосиновики...
* * *
Часы, ботинки и пиджак,
сорочку и бумажник
я покупал не просто так –
я был лихой монтажник.
Я получал за двести рэ
и брал себе в столовке
компот, яичницу, пюре,
салатик из морковки.
Ах, было время да прошло!
Теперь я стал поэтом.
Мне тоже очень хорошо,
но денег нет при этом.
Могу пойти куда хочу,
свободный и голодный.
Как балку, рифму волочу
и текст неоднородный.
И нет на мне ни пиджака,
ни галстука, заметьте.
Хочу – валяю дурака,
плюю на всё на свете:
на двести рэ и на компот,
на крышу катафалка.
Вполне свободен только тот,
кому себя не жалко!
* * *
Все там будем поздно или рано:
тухлая, застойная вода –
в коридоре пили из-под крана.
Что ещё мы делали? Ах, да,
до животной крупной-крупной дрожи
капельниц боялись – пригласят,
руку стянут: «Потерпи. Поможет
галлоперидол». Вот этот ад
мне обычно снится. Просыпаюсь,
долго рядом шарю в темноте,
к женщине красивой прикасаюсь,
обнимаю, слышу в животе
тихое урчание, целую.
Пялится звезда в стеклопакет,
дождь стучит в отлив о жестяную
полосу. Всё кончено. Рассвет.
* * *
Крепкий рюкзак мой потёртый, зелёный,
латаный, словно бы финский швертбот,
плотно пристроен на полке вагонной.
Скрипнув, (…кроссворды, стакан, бутерброд)
столик поплыл. Но загадочный, странный,
необъяснимый какой-то, живой,
мир неудобный, изломанный, рваный,
может, кончается там, под Москвой,
там, может быть, пустота за Тамбовом –
занавес вьюги в окне невесом,
но не полезет в карманы за словом
хитрый попутчик с кавказским лицом:
– Ну, за знакомство!.. – Серёга… – Василий…
– Водочки?.. – Эх!.. – До чего хороша!..
Чай заварили. Лаваш поделили.
Мимо цыганка с платками прошла.
* * *
Ах, на ёлке звезда золотая.
Кухня. Гости поют: «Йе-йе-йе!..»
(азиатчина мутит блатная –
под гитару «Гоп-стоп»), оливье.
И какого рожна напороли,
напортачили – вспомнить невмочь!
Вышли – трезвые всё ещё что ли? –
в чумовую беззвёздную ночь.
Потепление. Лужи. Газоны
зеленеют уже в январе.
На флэту у какой-то Алёны
на вино по четыреста рэ
добавляли… Гори оно синим,
красным пламенем наше житьё!
и Марина – красавица в мини –
поднимала за счастье моё…
* * *
За окном тополя и вороны.
Зимний дождик идёт, как султан,
скрытный, лживый, как ночь, похоронный.
Хоть куда-нибудь… может, в Судан
в серебристом бежать самолёте
от татарских угрюмых степей.
То ли дрожь прозябанья колотит,
то ли местный пришёл грамотей
слесарь Коля-Сократ за отвёрткой
и базарит угрюмо за жизнь:
мол, палёной промытая водкой,
напрягает, Серёга, прикинь….
Эти глупые, злые тирады
еле слушаю. Смерть. Пустота.
Пахнет кошками лестница. Рады,
все жильцы, что предельно проста
эта ночь аварийной хрущёвки:
тусклой лампочки свет, сквозняки,
бельевой провисанье верёвки.
Но меня и ночные звонки
не тревожат, как в небе просветы.
Там среди пустоты и огня
мчатся в безднах живые планеты.
Не оставит Господь и меня!
* * *
Жил по счёту кукушки ни много, ни мало – как раз
для разгадки вопросов, которые нам задаёт
наше бедное сердце, где, может быть, в сё через час
прекратит изменяться, качаться назад и вперёд.
Значит, время настанет и мне от святой простоты
разбирать фотографии, письма ненужные жечь.
За привычным окном пожелтеют деревья, кусты,
и нахмурится небо, прервётся последняя речь.
Ничего не останется – только стихи да ещё
припорошенный холмик с простым деревянным крестом.
Улыбнётся прохожий, что в тесной груди горячо,
и спокойно подумает: «Где-то, когда-то, потом
неужели я тоже, рождённый в бессонном труде,
словно листья, скользну в бесконечность по тёмной воде?»
* * *
Прошло пять лет с тех пор, как ты ушла,
оставила лишь ворох старых платьев,
помятых, пыльных, песенку ла-ла,
записанную на кассету. Счастлив
тогда я не был, а сейчас, увы,
тем более. Но потускневший снимок,
где мы с тобой на берегу Невы
волнует, как… надень чужой ботинок
и что-нибудь похожее тогда
почувствуешь, хотя я знаю ныне
тебя другие люди-города
влекут, как миражи меня в пустыне,
где музыка, компьютер, сухари,
настенный календарь… да-да, ты в курсе –
тебе ночные светят фонари,
увы, в забытой Богом Старой Руссе.
* * *
Я слышал, как луч постучал в окно,
прополз по стене и упал на стол.
Понятно, что луч позабыл давно
зачем и куда по делам пришёл.
Он влез по стакану, отпил воды.
Потом ослепил, на диван прилёг.
Казалось, что нет никакой беды –
я книгу держал, но не видел строк
о Боге, о разных его делах.
А луч фотографию взял твою.
Откуда берутся любовь и страх?
Я просто, как небо, тебя люблю.
* * *
Усмехнулся тополю, всхлипнул, пробежал
по лужам, по дорожкам, по крыше гаража…
Всё промокло: волосы, платье на тебе,
но поёт в наушниках песенку БГ:
«Есть в городе том сад, а в том саду цветы…»
Здесь камешек из туфельки вытряхиваешь ты!
Сиренью пахнут волосы и кожа миндалём,
а мы с тобой скамеечку заняли вдвоём.
И ничего, что мокрая. И ничего, что май.
«Здравствуй, моя Мурка! Здравствуй и прощай!..»
* * *
Ты – молния в небе моих надежд.
Ты – ангел в небе моих молитв.
Когда я лишаю тебя одежд,
огромная нежность во мне болит.
О, в этой ласковой суете
белеет кожа, как свежий снег,
и, утопая в нём, в темноте
я слышу свой уходящий век
и жизнь у ангела в животе.
* * *
На простом языке говорившая страсть
бередила густую, еврейскую, злую
кровь, которую выпить – в колодец упасть…
Я безмолвные губы твои поцелую,
Шуршалотта, Шуршалочка, белая мышь!
Колченогая девочка в пьяной хрущобе,
я уеду. Безудержно капает с крыш,
и мяучит кошачья разборка, – ещё бы –
крутобокие тушки сазана, сома
дешевеют… Ты чувствуешь мартовский запах
и стоишь с костылями на фоне окна,
подоконник слезами от счастья закапав….
* * *
Не врут гороскопы – мы точно не пара,
семья из ночного приходит кошмара:
мы – серые тени в театре теней,
мы – ветер под гулкими сводами арки…
Тяжёлые шторы сдвигаю плотней:
Шуршалочка, птицы орудуют в парке,
и тают сугробы, но ты на диване
болеешь, читаешь весь день Мураками.
Запей-ка водичкой скорей терафлю!
Ну-ну… Ничего, что распух так нелепо
твой нос, – не грусти: и такую люблю,
как землю, как море, как звёздное небо,
больную, хромую, смешную, любую!..
Колени твои в темноте поцелую:
« Шушара , ты выпьешь сегодня, скажи,
ромашку от этой проклятой простуды?..»
В углу синий свет монитора LG ,
объятия жадные, жаркие губы!
* * *
В расписание вписаны наши судьбы.
Ветер-стрелочник смотрит его странички:
в десять двадцать сольются сухие губы!..
Километры меж нами короче спички,
не длиннее, чем ниточка, – приметал бы
пару пуговиц крепко к твоей сорочке!
Сорок раз ещё встретимся мы до свадьбы –
тридцать девять расстанемся. Ставить точки
рановато. Шушарочка, ты – хозяйка
безрассудному сердцу! Прими в ладони
и баюкай…
…Курьерский. Соседа байка
про бандитов чеченских: – Убей – не тронет!..
……….Цепь на шее рассказчика золотая.
Как рояля клавиши, мчатся шпалы,
и берёзы, стремительно улетая,
горизонт обнимают тревожно-алый…
Двадцать пять сантиметров на карте. Двое
суток в поезде нас разделяет или
сорок семь через реки мостов – простое
вычисление скажет: мы всё забыли.
Но пока мониторы горят и в рёбра
бьют сердечные мышцы, мы будем сниться
по ночам друг другу – факир и кобра,
Магомет и гора, небеса и птица
Гамаюн…
…И чаёк заварился. Масса
темноты. Под грохот колёс не спится.
Скоро встретимся – скоро снимать с матраса
мне бельишко: – Спасибо вам, проводница!
* * *
Ты – серебристый ландыш
в прохладной тени берёзовой рощи.
Имя твоё – сильное снадобье от печали.
Адората, возьми себе узкие крылья ветра!
«Люблю. Буду любить. Твой навеки».
Лето. Полёт стрекозы. Стук дятла.
Вкус листвы на твоих губах…
В нашей крови растворён
подслеповатый страх предков,
их надежды, печали, редкие радости.
Муравей ползёт по твоему плечу,
как паломник в святые места.
Имя твоё – сильное снадобье от печали:
Давид, Иисус, Марфа, Мария…
Адората…
На высоком перевале,
меж двух белоснежных гор,
мирно покоится
твой золотой византийский крестик...
Слушай счёт кукушки,
пение иволги, шелесты, вздохи…
Имя твоё – сильное снадобье от печали…
* * *
Лицо прекрасное, но, может быть, от боли
слегка усталое, в трагических у глаз
морщинках маленьких. Я спрашиваю: – Оля,
о чём ты думаешь?.. – Я?.. Видишь ли, как раз
о нас двоих… Иду, охваченный мгновенной
счастливой музыкой: «Откройся, мой Сезам!..»
Листва обрызнута лимоном и мареной.
Огни зажёг полупустой универсам.
– Ах, видишь ли, со мной сегодня, Оля,
творится странное… – Да, знаешь, и со мной!..
Морщинка дрогнула от нежности, от боли,
от неизбежности и тяжести земной.
* * *
Бледное, серое небо китайской провинции,
станция то ли Рязань, то ли Мичуринск, то ли
просто Кашира. Два лейтенанта милиции,
бабки с кошёлками – пиво, огурчики соли
неслабой, картошка и вобла… мороз обжигающий,
словно удар ниже пояса. Сонная блядь-проводница
топит титан, и тоска не звериная – та ещё,
домезозойская. Тронется поезд и мнится,
что за окном не склады, не заводов развалины,
а пейзаж незнакомой планеты, где сам ты,
бог знает как, оказался. На лбу проступают испарины
мелкие капли, и по трансляции лупят куранты.
* * *
Коричневая пустыня до горизонта.
Город, где кошки на улице круглый год.
Запах рыбы на рынке, мобильная связь для понта
и язык татарский – чёрт его разберёт!
Здесь, где Азия к автобусной остановке
подступает, словно длинная к сердцу тень,
здесь край света – спроси у любой торговки!
Верблюжатина стухла. И развития всем ступень
очевидна: неолитическое пространство
бросается уходящему поезду наперерез:
Астрахань, Ашулук, Баскунчак.… Контраста
не заметишь: степь, и в степи человек исчез.
* * *
Всю ночь составы спешат по рельсам
из прикаспийской речной глуши.
На Юг – вагоны с российским лесом.
На Север – спички, карандаши,
в бутылках пойло и в дутых банках
отрава, с горькой мукой мешки.
Темно и страшно на полустанках.
В киосках жжёные пирожки.
Разруха…. Мчится товарный поезд
по астраханской седой степи.
Мороз. Позёмка. И Млечный пояс
пересекает стрелу пути.
* * *
Убивали, и лгали, и жён совращали чужих.
Словом, жили обычно – злодеями так и не стали.
Протечки, квартплата, простуда и курс
валюты – волнуешься, пьёшь корвалола
четырнадцать капель – я тоже боюсь,
Что это не жизнь, или жизнь – это школа
спокойствия, полной, тупой глухоты….
В постели тебе от ночной духоты
приснится кошмар: Перестройка и люди
бездомные роются, словно коты,
в помойке у дома в рассыпанной груде
объедков…. О нет же, будильник опять
сигналит! Встаёшь, ковыряешь в омлете
ножом и, взглянув на часы « Olivetti »,
выходишь из дома – в портфеле печать,
квитанции… злобный на улице ветер
забрался под куртку… Ты видишь: один
из тех в подворотне на смятой газете
лежит – существо человеческий сын.
* * *
Рвался ветер сквозь большие щели
в небесах истерзанной отчизны.
Плакали берёзы. Люди пели
у костра о жизни всё, о жизни.
Утром разошлись, как не встречались.
Всё казалось им, что счастья мало.
И звезда красивая Антарес
в предрассветном небе догорала,
Догорала. Таяли в тумане
города, перроны дальних станций.
В Библии написано, в Коране:
«Возлюбите в грязном оборванце
своего Спасителя!» И люди
повторяли роковое имя
родины. А счастье… счастье будет!
«Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…»
* * *
Обыкновенный пьяница из ЖЭКа,
сантехник Алексей, не злой, не добрый.
Он в будний день похож на человека,
а два стакана выпьет – всё, приборы
откажут, и пойдёт громить начальство:
«Воруют, гады! Всех бы изничтожил!»
Так зарычит, и вдруг добавит: «Баста,
бросаю пить!» Нет, каждый раз, похоже,
не шутит он. Но праздник бесконечный
вся эта жизнь. А если присмотреться,
то состоит из маленьких увечий
больной души. Как сильно ноет сердце!
Как хочется забыть про Алексея,
про ЖЭК его, про шабаш этот зверский!
Смотрю в окно – чуднáя там Рассея.
Плотнее задвигаю занавески.
* * *
Переоценка ценностей каждые десять лет…
Пересчитав овраги своих морщин,
видишь – как странно – чёрное небо меняет цвет
на голубой, и в небе, не без причин,
все колокольчики превратились в колокола.
Мимо собора вечно идёшь домой.
В парке хлопочут птицы – такие, мой друг, дела.
В сущности, никакие. О, боже мой!
* * *
Побрякушки, носки, сковородки
продают у метро. Приглядись:
жизнь проходит – у смерти короткий
разговор и алмазная высь.
Бесконечно далёкая птица
Лебедь, Рыбы, Змея, Скорпион….
Люди спорят, хотят прицениться,
пьют, едят и пищит телефон.
Молодуха в киоске с цветами
подсчитает свои барыши….
Вот и всё…. Только высь между нами!
Не толкайся, не плачь, не дыши!
* * *
Памятник. Ужас парящий. Простёрта над площадью
кепка в руке и воркуют на лысине голуби.
Словно слепой, осторожно, внимательной ощупью
пересеку эту площадь : to be или not to be –
хлеб и вино или клейстер вонючий и отруби…
Серые тени становятся всё незначительней:
только подростки теперь, убежав от мучителей,
бросив уроки, одни возле монстра тусуются,
фишки жуют, и смеются, и Клинское медленно
тянут из банок, дымят сигаретами. Улица,
площадь и памятник. Сыро, прохладно и ветрено.
* * *
В собесе толпятся: «А кто же за вами?»
Дырявые кофты, очки, костыли…
Последними, злыми, чужими словами
они поминают вот этой земли
густой чернозём и сараи с дровами,
и тучу свинцовую где-то вдали…
Инспектор – красивая девушка – кольца,
колготки Sisi и высокий каблук…
«Вы тоже на пенсии? Хи-хи…» – смеётся,
проверить беря документы из рук.
А впрочем, ей вникнуть во всё недосуг…
В глазах зажигается чёрное солнце,
и сердце галопом срывается вдруг!
* * *
В камуфляже стоят с орденами,
под гитару поют: «Ты меня,
моя мама, встречаешь слезами…»
– Нет, ребята, всё это фигня:
«Я особо опасный придурок,
ветеран самой главной войны…».
Пропустили по кругу окурок
одноногие те братаны
и спросили: «Ты был на Чеченской?
Видел разве горящий Кавказ?»
Отвечал я улыбочкой зверской –
нежно-розовой справочкой тряс!
* * *
Батарейки, футболки, расчёски –
если всё это ты полюбил –
остановки маршруток, киоски,
и всего за полтинник купил
в грязно-серой бумажке шаверму,
примостился на серый забор,
рассмотрел: вон синюшные вермут
распивают… сказал: «Мутабор!..»
И сейчас же свершилось. О чудо!
Не Россия уже, а Мадрид…
А пока что туман и простуда,
буква «М» голубая горит!
* * *
Ночь бесполезно-опасно-тревожно-безумная.
Ночь фиолетово-тёмная, жуткая, лунная…
Нет ничего. Только колет под ложечкой страх.
Полные пригоршни звёзд. Голова в облаках.
Кто-то навстречу… «Постой! Не найдёшь огонька?
Хоть Беломор от печали…» «Конечно! Да-да…»
Ночь фиолетово-тёмная трепетно-лунная –
в правом кармане тяжёлая гирька латунная.
* * *
На пустыре кривое деревце,
на капитально перерытом,
в ячейках сот бетонных теплится
старуха-жизнь с полиартритом.
Там спорят, пьют с утра Арабику,
читают жёлтые газеты,
и моют лестницу по графику,
но верят (Господи, ну где ты…),
что во дворе, как сор, валяются
любви рассыпанные крошки…
Проходит местная красавица –
скрипят её полусапожки,
ресницы длинные накрашены.
За ней Феррари новомодный
с людьми конкретными и страшными
летит по улице Народной.
* * *
Пускай служители и мытари
всё объяснят!.. В бетонных нишах
бомжи небритые, немытые
в каких-то тряпках полусгнивших
сидят на ящике у мусорки
и делят корку от банана.
Из окон дома слышно музыки
тарам-тарам-тари-на-на-на-
-тари-ра-ра… Два грязных ангела
доели корку и разлили
в жестянки водку. Даль заплакала,
дождём омыв автомобили.
* * *
Благополучное детство: подгузники и «Нутрисоя».
Любит узоры на окнах красивая девочка Зоя.
Книжку листает про зайчика Длинные Уши: «Прыг-скок –
в лес ускакал…». И бесхозный в стакане лежит помазок,
брился с которым когда-то отец – то-то было веселье –
ну, а теперь уж мамаша без меры проклятое зелье
глушит, из шкафа достав: «Ах, лапулечка, ангел, усни!
Трахнут, козлы, и в кусты. Я не пьяная вовсе, ни-ни!..».
Впрочем, ребёнок давно обнимает лохматого мишку:
«Папаська нас позабыл. Поситаесь мне, Мисенька, книску?
Мисенька?». Мама храпит, завалившись на старый диван…
…Где-то рычит экскаватор – копают козлы котлован.
* * *
Вокзал. Киоски. Пыль. И пыль. И пыль.
Старухи продают пучки укропа.
Здесь Азии задворки – не Европа!
Японский промелькнёт автомобиль,
и вновь идёт всё, как заведено:
ждут, курят Lucky Strike, едят хот-доги,
шагают строем липы вдоль дороги…
В кустах разлили ухари вино:
– Ну, за здоровье! Вздрогнули! Хуяк…
Куда идти? О чём просить кого-то?
Всё кончено! Отличная работа –
Россия спит. Навек. Да будет так!
* * *
В подземном переходе скрипка
рыдает так,
как будто всё кругом ошибка –
весь этот мрак:
газеты, стены, пассажиры –
они бегут –
у них отличные квартиры,
в кастрюлях суп.
А скрипка вторит: «Пиу-пиу!
Нишкни, замри!»
Не ударяй, дружок, по пиву
в лучах зари.
* * *
...И мутная Волга, и весь этот хлам
домов деревянных, и колокол медный
над ними, и весь тот базарный бедлам,
где пряностей запах, и запах конфетный,
напомнивший счастье семейное, – всё
присыпано пылью провинции бедной.
Шушарочка, хочется всё же лицо
каспийскому ветру подставить на этой
земле оскудевшей...
P. S. Письмецо
О НЕЙ,
Велимиром недавно воспетой.
…Душа не устала любить и прощать,
и жизнь, как заманчивый фильм Голливуда,
идёт бесконечно, но так хороша,
как будто ещё не родился Иуда,
как будто я – мальчик Давид, и праща
надёжна, и куст полыхает, –
О, ЧУДО!
* * *
Деревянный, купеческий, хулиганский,
азиатский, бедовый в душе, цыганский,
этот город похож на бомжа и на
рыбный ряд, где вобла лежит сухая:
– Эй, торговец, какая твоя цена?
– Э-э-э, хорошая!
– Нет, плохая!
– Полосатые, с мякотью алой, надо
взять арбузов спелых тугие ядра…
Солнце бьёт по глазам беспощадно, хлёстко.
Стен Кремля щербатый кирпич, извёстка.
Старики говорят: «Ничего не трогай!»
Оседает кругом вековая пыль.
Плачет, плачет над мутной, неспешной
Волгой
одинокая чайка: «Итиль-итиль!»…
Мелкой сеточкой жёлтые пахнут дыни.
Взгляд упёрся в бескрайние камыши.
Так живи спокойно теперь, дыши
белым солнцем выжженной здесь пустыни…
* * *
Крыши, антенны. А голуби сели на водосток
сизые перья почистить. Напротив сушить пальто
кто-то над газом повесил – цветёт голубой цветок.
Кто там живёт? Карамазов? Версилов-маньяк? Никто!
В этой квартире я сам оказался бог знает как:
в отпуск хозяин уехал – оставил, пожить, ключи.
Пыльный диван и книги (хозяин, видать, чудак),
двор петербургский – колодец (придёшь – кричи).
Как в этом городе жить? Я, признаюсь, не знаю сам!
В полночь шаги раздавались по гулкому чердаку.
Я в рюкзаке сто рублей обнаружил – в универсам
завтра схожу, а сегодня с батоном попью чайку!
Может, в окне, что напротив, мне улыбнётся… Кто?
Пьяница? Девушка Соня? Раскольников Родион?
Скоро стемнеет, и выключат газ, уберут пальто…
В дворницкой, слышно, играет аккордеон…
* * *
В три этажа домишко. Бентли
у будки сторожа. Вопросы
я задаю ему: «А нет ли
у вас попить? А что, роллс-ройсы
не любит славный ваш хозяин?»
Не отвечает мрачный сторож.
Вот так стоял когда-то Каин
у стада Авеля и спорыш
вертел в зубах. Но братец ловкий
не прост – учёл вчерашний опыт.
И сторож (с чем он там? С винтовкой?)
мне говорит: «Пошёл ты в жопу!»
Ну что ж, иду…. Вот неподвижный
ржавеет трактор (сломан? Ой ли?..).
С борщевиком и жёлтой пижмой
кругом заброшенное поле.
За ним развалины. Там верба,
орешник, спящие берёзы…
а дальше небо, только небо…
а дальше звёзды, только звёзды…
* * *
Поезд кого-то везёт на Юг,
северный ветер летит вперёд.
Рядом проходит полярный круг –
тихой заботой любой живёт.
Рыбы поймать, наколоть дрова,
сладкой морошки набрать ведро.
Ходят медведи вокруг двора.
Месяца два на дворе тепло.
В серых бараках рожают, спят.
Снег раскидают: «Привет, сосед!»
Рысь проносила вчера котят –
за огородами чёткий след.
Ни телевизора, ни врача
в этих местах, и тоска берёт
прямо за глотку. С горла хлеща,
поезд идёт, не сбавляя ход.
* * *
Улыбаясь сквозь слёзы,
я лежу на снегу,
и застыли берёзы:
– Ты влюбился?.. – Угу...
– Так чего ж ты не весел?..
– Ах, и сам я не зна…
Кто-то ватник повесил
на заборе. Зима
пахнет сеном и хлевом,
дым летит из трубы.
Между хлебом и небом
мы в руках у судьбы.
То ли крики вороньи,
то ли поезд гремит,
то ли где-то хоронят,
то ли сердце щемит.
[1] Нежно-розовый – цвет справки ВТЭК об инвалидности
Партнеры: |
Журнал "Звезда" | Образовательный проект - "Нефиктивное образование" |