***
Страха нет. Или почти. При этом —
только белоснежность, до краев
холодом наполненная, светом
навсегда распавшихся миров,
сладкой жути, путаницы, — в мире
что-то происходит? — Не со мной!..
Колыханье сонное в эфире,
холодок смертельный за спиной.
Свет зажечь, и руки — под одежду,
голову — под стержень ледяной…
— Ты еще питаешь ли надежду,
светлокрылый ангел мой?..
***
За май-июнь так мало написалось.
И новая тетрадь лежит чиста.
Душа! что сделать, чтоб не опасалась
ты больше ни молчанья, ни листа
раскрытого… Где храбрости набраться,
тоски, отчаянья, веселости такой,
чтоб ты одно могла — не сомневаться!..
В какие отношения с тобой
еще вступить, взлелеянная нежно,
удерживающаяся едва
во мне и от меня… так безнадежно
стремящаяся говорить слова,
сама увлечена в такие дали,
к торжественно-тревожным небесам
несомая, без признаков печали,
по белым, белым, белым облакам...
***
Последняя бутылка пива.
И утренние облака
плывут, белея, от залива…
— Ну все, пока.
Пока!.. — Неприбранное лето
Вокруг; и улица — темна…
Волну пленительного света
сменяет мутная волна
в сознании… Как зарисовки —
дома и сквер — в карандаше
простом… Испачканы кроссовки,
светло в душе,
светло в душе, невероятно.
Водила щурится хитро
на деньги… Все светлее пятна!..
— Там, возле парка, где метро…
Очнешься в собственном подъезде
с глубокой ссадиной на лбу, —
башка цела, часы на месте,
и только страшно как в гробу.
***
Скучен вам, стихи мои, ящик…
Кантемир
Вы глупей меня, но при этом вы
передать умеете вкус, объем,
блик на луже, запах и цвет травы,
форму клумбы, выдох, когда „пойдем“
говорю. Летним днем хорошо гулял,
а, присев, не вспомнил мотив стишка:
целый день вертелся — и вот отстал,
упорхнул, голубчик… ну и пока.
…Вы так много можете! — „сделай так“
вам не скажешь, сами вы по себе.
Не люблю вас даже. Но полный мрак,
если нет вас, путаница в судьбе
и в любви. Поэтому все равно —
бредить вами или же как огня…
И притом, что мы — разное, мы — одно
что-то... Вас не вытравить из меня.
***
Внутри пустого ресторана
два-три клиента в унисон
подтягивали что-то пьяно
знакомое — береза… клен…
— Скорей всего, за это пенье
их скоро выведут… Ну что ж.
Рубеж субботы-воскресенья,
осенняя слепая дрожь…
Остались те, кто (представлялась
уйти возможность?) на дела
забил. Певичка (не осталась)
по сцене, белая, плыла.
И я в числе двух-трех — остался,
сидел у стойки, пил вино,
шутил с барменшей, сам смеялся,
гадал, не все ли ей равно.
Потом… затеял провожанье —
с тоскливой трусостью такой —
вело легчайшее желанье…
— Ну что, поехали домой.
И дальше — словно по конспекту —
легко-легко пошло: неслись
в такси по серому проспекту
и даже за руки взялись.
Желание и обожанье
мешались с горечью в душе.
— Пожалуйста, за это здание…
— А на каком вы этаже…
…Во тьме тела белели, лица.
И, помню, я еще шептал:
„Немые тени вереницей
идут чрез северный портал…“
***
А, может, ничего не разъяснится,
когда землею станешь ты, травой
взойдешь, и ветер будет проноситься
над тем, что было сердцем, головой
и животом, что смертным поцелуем
был так легко и трепетно согрет…
Вот потому мой страх неописуем,
вот потому и веры больше нет
словам, они — отчизна всех иллюзий,
они — игра. Тверди: они игра, —
но не прервется поцелуй Бранкузи,
ничто не тронет девочек Дега,
не вздрогнет музыка… — Скажи, не романтизм ли?
А ищешь ты пространства без границ,
где все нужны; и знаешь, в этом смысле
честней без отзвуков, спокойнее без лиц…
***
Пьяный брат... Вечерние разборки.
Запашок блевотины и хлорки,
уговоры, споры без конца...
— Кто родил такого подлеца?!..
Бьется, бьется, вздрагивает сердце:
что, опять кричат?.. из-за чего?..
Впрочем, все подобные сюжетцы
однотипны и ни для кого
интереса не... — А как иначе
быть? И, если не о склоке, плаче,
вялой, мрачной пьянке вчетвером
напишу сегодня, то — о чем?!..
Впрочем, вот — стоит перед глазами —
мой приятель с прозой и стихами,
спрятанными в драповом пальто,
друг, поэт, товарищ по ЛИТО.
Он разденется и прочитает
новые (скучнейшие) стихи...
Выслушает все, пообещает
не писать подобной чепухи,
заменить какой-то там эпитет.
И ему советуют: дерзай...
Он дерзнет. И ничего не выйдет,
ясно, что не выйдет, но... пускай.
***
Вечером по полутемной, мертвой
улице (ни знаков, ни людей)
весело проехать на четвертой
скорости, без помпы, без затей,
без печали. Вот дома как горы,
вот ирландский светится Сезам-
бар, торчат без дела светофоры,
жестким светом хлещут по глазам…
Вот Исакий замерзает стоя,
погружаясь в синеватый дым…
Умилиться: дескать, золотое
время? — после вспомним, захотим
все вернуть?.. но глупо… Или надо
просто
быть сегодня, — как мотив
музыкальный, свет или прохлада,
поплутать во время снегопада,
ненадолго все забыв…
***
Проснувшись в незнакомом месте, в чужой
комнате, сначала чувствуешь облегчение почему-то,
чугунный шар в голове перекатывается с глухой
вибрацией, ищешь часы: 7 часов и 1 минута;
новая обстановка спасает от привычных для
февральского утра мыслей, которые можно,
собственно, свести к нежеланию идти до метро, пыля
черствым снегом, покупать бутылку воды, осторожно
отпивать на ветру, искать в кошельке жетон,
спускаться под землю, где блекнут краски
и темнеет в глазах, толкаться, входя в вагон
(в сущности, почему б не писать, как Раскин),
над перелеском плывущие рассматривать облака,
на Проспекте Большевиков ожидать автобуса, замерзая,
входить в квартиру, на два отвечать звонка
одновременно: получил вашу книжку… под впечатлением… поздравляю!..
А по мобильному: нет, все нормально…трезвый… найду — верну…
Полдня проваляться, уставясь в экран брезгливо.
Что-то вроде счастья ощутить, подойдя к окну:
пустоватое счастье, лишенное радости и какой-то отчетливой перспективы.
***
Последний фонарик, последний
— на фоне кафе — пешеход,
и вечер кончается летний,
и, кажется, дождик пойдет;
я слушаю птицу — певучий
и сладостный голос в листве…
Зеленые круглые тучи
спокойно уходят к Неве.
Над городом ночь и прохлада,
светло над больницей, темно.
Конечно, об этом не надо —
наивно выходит, смешно, —
но все-таки: там, над больницей,
на фоне дурдома — слегка
качнувшись, взвивается птица,
и слышится издалека
крик радости. Стройка, заборы
и Детский заплеванный сад;
ночь гасит свои светофоры,
спокойный и хмурый отряд
дорожных рабочих нормально
работает. Время идет… —
Так глупо и сентиментально…
что, в общем-то, даже сойдет.
Ничем завершается вечер,
и город уходит во тьму —
накину пуловер на плечи,
еще сигарету возьму.
***
Литературное общенье —
всегда, со всеми и везде —
приносит меньше облегченья,
чем пьянки вечные в „Звезде“.
Позор? — конечно же, позор, — но
вне коллектива — жизнь жалка…
И, может быть, не так зазорно
бежать за пивом до ларька,
хрустя последнею банкнотой…
— Побудь, останься… не спеши!.. —
умрут слова финальной нотой.
И хлынет свет на дно души.
… И, потеряв уже Дениса,
который вовремя исчез,
зажмурившись от компромисса,
под сень неоновых небес
я выхожу, ведя беседу
с душой, спустившейся во мглу:
— Я не умру… я не уеду…
я как-нибудь перемогу…
***
Над Обводным каналом
снег и ночь и не видно ни зги,
за Балтийским вокзалом —
черный снег, желтизна и гудки,
только под фонарями —
грязный свет, ледяные огни,
серый снег со следами
и окурки, куда ни взгляни.
И безропотно, вязко
жидкий лед в темных водах лежит
застывающей ряской,
дополняя безвременья вид.
…Я киваю таксисту;
едем мы в петербургский острог,
здесь недолго. Мясистый,
красномордый веселый ездок
гонит старую „волгу“
в непроглядную темень и жуть.
Хорошо, тут недолго,
тут недолго. Уже выхожу.
Невеселое зданье.
И хватило же сил у отца
(этот грубый кирпич, этих черных решеток зиянье!)
ожидать здесь конца.
Как продавлены окна
пустотой пополам с кирпичом…
Страшно, странно и блекло.
Это я, это я ни о чем,
это — вместо сюжета!
Как-то сбивчиво. — Ладно, кому
интересно все это —
слушать про бесконечную тьму…
Описанья острога…
В снежной тьме тонет контур. Не тронь.
…Выходил на дорогу,
поднимая навстречу визжащей машине ладонь.
***
Контора глохнет без заказов,
продать не может ничего.
В подсобке спит водитель Хазов —
работы нету для него.
В отказе „Балтик“, „Оптик“, „Вектор“,
не отзвонился „Ленгранит“.
Молчит коммерческий директор
и чайной ложечкой гремит,
анализируя причины,
листая утренний отчет.
У менеджера Валентины
на лбу пупырышками пот,
болезненно сияет пудра,
круги — холодным ободком…
Слежу за нею я все утро:
уволят, — думает тайком.
Я тоже думаю — уволят,
им наплевать, что не сезон.
И только Хазову позволят
спать, постелив комбинезон.
***
Под Москвой убить себя на „волге“,
на кулак наматывать кишки,
или, сидя в кухне без футболки,
написать какие-то стишки —
все равно. И ничего не значит,
ничего не значит… Все равно.
Мальчик умер. Девочка заплачет
и положит книжку на окно,
ну — поставит где-нибудь на полку
(занималась красная заря…).
Лучше уж про кухню и футболку —
про себя, короче говоря.
Так честнее. А признанья эти —
тоже грубость, глупость и шантаж.
Фонари погаснут на рассвете,
и затихнет нежный карандаш.
Так жилось, так пелось, так писалось,
так ходилось-ездилось за край…
В рифму тут — „осталось“ и „усталость“,
ну и пусть, и ладно, и пускай.
Ничего, что что-то там на что-то
очень уж похоже, не грусти.
Тает ночь. Закончена работа.
Ну и — разумеется — прости.
***
Оставь мне, Господи, сомненье,
оставь страдание мое,
мою вину и сновиденья
и полное небытие.
Оставь ночную перспективу
больничных сумрачных огней,
и липу, выросшую криво,
и дым неоновый над ней.
Обид слепое разрастанье
и вдохновение, и стыд, —
что влек туда, где тает знанье,
и опыт чувственный сулит
лишь повторение: дурного —
хорошего, всего, всего,
что было нежного… живого!.. —
не спасшего ни от чего.
***
Запутаны воспоминанья
поступками последних лет,
вне подозрений лишь желанье
остаться, выпытать секрет —
не вдохновения, куда там,
а просто способа дожить,
не распадаясь, словно атом,
до новой встречи, — может быть,
мне предназначенной; судьба ведь,
по крайней мере — мне должна
еще немного?.. Гаснет память,
всплывают образы со дна
и беспокоят… беспокоят.
И с каждым днем мне все ясней:
никто за нас так не устроит,
чтоб завтра не было больней.
Но боль и страх второстепенны, —
терпенье, не сходи с ума…
— Не за горами перемены!..
Уже кончается зима…